Услышав, что Клелия Тротти использует те же фразы, что и ее отец, Бруно поднял голову. Во время разговора она опять отвернулась и стала смотреть в окно. Будущее, которое она видела, было там, где последние дома Феррары, темно-ржавого цвета, уступали место в направлении моря зелено-голубым сельским просторам.
Через несколько месяцев и фашистская Италия решилась вступить в борьбу.
— Наконец-то! — радостно воскликнула запыхавшаяся Клелия Тротти вечером десятого июня, торопливо входя в кабинет на улице Мадама. — Наконец-то! — повторила она, падая в кресло.
Она откинулась головой на спинку кресла и закрыла глаза. Уже не в первый раз, воспользовавшись сумерками и пренебрегая всеми запретами, она приходила к Бруно. Однако возбуждение, которое с самого начала вызывали у нее эти тайные визиты, все еще охватывало ее с той же интенсивностью.
Когда она слегка перевела дух, то сразу сказала, что фашизм своей безумной выходкой лишь подписал себе смертный приговор. Я в этом уверена, сказала она и принялась немедленно объяснять с необыкновенным жаром и увлечением, почему она столь убеждена в этом прогнозе.
Бруно молча глядел на нее. Она совершенно искренна, говорил он себе, кто бы мог усомниться в этом. И все же почему бы не признать это? Разве в ее глазах не сияла уверенность, что теперь, когда покинуть Италию стало действительно невозможно, Бруно уже не сможет уклониться от задания, для которого она в глубине души его предназначала, и вообще выскользнуть из ее рук, как она опасалась вплоть до вчерашнего дня? Конечно, так и было. Хотя все же по определенному выражению ее рта, мягкому и одновременно скептическому, было вполне очевидно, что она сама первая — годившаяся ему в матери! — запрещала себе всякое сравнение между стоявшим перед ней юношей и Мауро Боттекьяри, ее спутником в молодости, которому вступление Италии в войну дало в далеком 1915 году политический предлог, чтобы расстаться с ней и вновь обрести свободу.
Поначалу встречи в кабинете на первом этаже повторялись с определенной частотой. Все происходило под видом игры, естественно, типичной игры, пронизанной горечью и отсутствием условностей, характерными для тюрем: эта игра подразумевала, и Бруно это даже нравилось, некий налет секретности, почти даже эротической скрытности, который неизбежно приобретали их встречи. Сразу после ужина он спускался в кабинет; время от времени Тротти задерживалась. В ожидании ее появления ему не оставалось ничего иного, как пытаться читать книгу, готовиться к урокам. Но вот легкое царапанье по ставне снаружи, которое заставляло его вздрагивать.
Войдя, Клелия Тротти немедленно усаживалась в кресло. Иногда, даже не сняв серые нитяные перчатки (шляпку, несмотря на жару, от которой ее лоб покрывался испариной, она не снимала никогда), Клелия задерживалась у одного из четырех книжных шкафов, расставленных симметрично по четырем углам кабинета, приникнув носом к стеклу. В ее настойчивом нежелании открывать дверцы шкафа, чтобы достать книгу, проявлялась своего рода скромность. Она лишь внимательно просматривала обложки, иногда помогая себе с помощью грязноватого пенсне, которое доставала из своей большой черной кожаной учительской сумки.
— Почему бы вам не взять какую-нибудь домой! — подбадривал ее Бруно. — Я охотно вам их одолжу.
Она качала головой. При всех ее уроках у нее и времени не будет на чтение.
— Мой кругозор настолько устарел, — призналась она однажды вечером, — что для того, чтобы обновить его, мне пришлось бы совершить чрезмерное усилие, превышающее мои возможности. Я всегда хотела прочесть хотя бы одну книгу Бенедетто Кроче, к примеру: какую-нибудь из его менее мудреных работ, что-то по истории. Каждый год я откладывала: с одной стороны, беспокоилась о сестре Джованне. Бедняжка, как бы она испугалась, если б нашла в доме подобные книги; с другой стороны, возможно, из-за остатков недоверия… социалистов. Так, год за годом, прошли десятилетия, и вот настало время, когда это уже не имеет смысла. В юности я очень увлекалась философией. В то время были в моде Конты, Спенсеры, Ардиго, Геккели, монизм.
Она улыбнулась.
Потом добавила застенчиво:
— А ведь вы, наверно, хорошо знакомы с произведениями Кроче, да?
Это был лишь намек, не более, на то, что она прекрасно знала и что сам Бруно, впрочем сразу же раскаявшись в этом, не сдержавшись, заявил ей однажды: что он не социалист и что, скорее всего, никогда им не станет.
Но сильнее всякой боли, любого сожаления о том, что она не в состоянии ничему его научить, была утешительная мысль, что именно это и было справедливо и уместно: чтобы он был не социалистом именно, а кем-то иным, новым. Будущему в годы, темной тучей неизвестности ожидающие Италию и остальной мир по ту сторону едва начавшейся войны, — годы, до которых доберутся лишь ценой немалой крови и слез, они, социалисты старой школы, будут ни к чему, обычно говорила она. «Мы старички, убогие развалины», — твердила она, как бы заявляя тем самым, что назавтра на их место потребуются молодые люди, как он, Бруно, которые станут социалистами, не будучи ими. Только так будет возможно, когда придет время, задать задачу коммунистам, которые, хотя и были «гигантами», несомненно, особенно «в своих методах», принадлежали уже прошлому.