В СТИХИИ «БОЛЬШОГО ВРЕМЕНИ»
Все мы знаем из полустершегося в памяти латинского гекзаметра, что у книг — свои судьбы: habent sua fata libelli. Странная судьба у бахтинских книг!
Когда они появились из глубины забвения на горизонте наших 60-х годов, тогдашнее советское литературоведение, это диковинное, трудно постижимое существо, поначалу повело себя как соответствующий былинный персонаж, то есть «шип пустило по-змеиному», и шип этот далеко не в худшем случае звучал, например, так: «Преувеличение от увлечения» (честное слово, я не выдумал заглавие тогдашней рецензии, подписанной именем сравнительно респектабельным). Нарочито шутейный тон отнюдь не склонного к шуткам профессора только подчеркивает несерьезность ситуации. Ну, преувеличил этот Бахтин, так мы его поправим и поставим на место. Затем, без всякой паузы, наступила следующая стадия: чуть не все стали охотно поминать полифонию, а еще охотнее, разумеется, — карнавальность. (Вообще же при жизни Михаила Михайловича единственно важное было — отходя на задний план, заботиться об издании его трудов и, главное, о нем самом; заслуги потрудившегося на этом поприще, отчасти известные миру, хотя и недостаточно, как в случае С. Г. Бочарова и некоторых других, отчасти же практически неизвестные, как и в случае Л. С. Мелиховой, никогда не должны быть забыты.)
Между тем известность бахтинских трудов стремительно распространялась по свету. Западная и мировая культура усвоила Бахтина в контексте тенденций отчасти структуралистских, отчасти же марксистских, как это было неизбежно для эпохи, получившей свою кульминацию в сорбоннских событиях 1968 г. Хорошо помню дав
нее время, когда в мою московскую квартиру, наведался тогда молодой еще православный посетитель с Северо-Американского Континента, просивший помочь ему разрешить две проблемы; не буду здесь упоминать первую, всецело экклезиологическую, но вторая была вот какой: мой гость любил Бахтина и не любил марксизма, — однако весь интеллигентный мир уговаривал его, что Бахтин-де точно марксист, и он не знал, как быть. Со всем интеллектуальным миром разноречить было бы нелегко. Я, однако, в меру своих сил рассказал ему со слов Сергея Бочарова, Георгия Гачева и Вадима Кожинова, самыми первыми навестивших Бахтина еще в его саранском изгнании, как старик, еще не имевший, казалось бы, достаточных оснований доверять неизвестным гостям, начал, однако, знакомство с заведомо опасного признания, что он не марксист; зарубежный собеседник мой был, кажется, сердечно утешен.
Затем времена изменились — по крайней мере, у нас в России. О Бахтине много пишут и говорят как о философе, довольно часто — как о философе, прикровенно («апофатически») православном. Нет сомнения, что ум у Бахтина был от природы предрасположен именно к философской работе и притом развит сознательно приобретенной философской культурой; в его книгах о Достоевском и даже Рабле философско-антропологический подход заведомо интенсивнее, чем литературоведение и, как говорят наши соотечественники и современники , «культурология», а ранние труды и вовсе ясно показывают, каким путем шел бы мыслитель, если бы общества не принуждали его к амплуа историка литературы. Выяснение философских источников Бахтина и его локализация на панораме европейской, а не только русской истории философии — совершенно оправданное и необходимое занятие. Иное дело, что злая судьба, вынудившая Бахтина трудиться в зрелые годы всякий раз на границе философии и чего-то иного, не только отнимала шансы разрабатывать филологические почины его ранних трудов, но, наверное, и дарила какие-то иные шансы - мыслитель умел ценить и пограничные области духовных пространств, и смысл русской пословицы «нет худа без добра». «Миры возможного» — любимая тема Вячеслава Иванова, которого Бахтин любил. Так и не реализованный до конца «чистый» философ Бахтин остается, увы, в этих мирах возможного; перед нами — тот, и только тот Бахтин, который возник из сотрудничества его творчества с судьбой, из «диалога» между ними, и это явление куда более сложное. Нет сомнения и в том, что мысль Бахтина, вообще говоря, никогда не была атеистической. Я лично сознаюсь, что ни мой опыт бесед с Михаилом Михайловичем, ни чтение его трудов не располагают меня при обсуждении темы «Бахтин и православие» пойти существенно дальше этой простейшей констатации; но это уже, в конце концов, мое дело и моя головная боль. В любом случае то, что говорят о Бахтине сейчас, представляется мне, за вычетом нескольких случаев, гораздо более адекватным, чем то, что говорилось некоторое время назад. Бахтиноведение сегодня развивается интересно, и некоторые вопросы получают здравые ответы.