Все эти вопросы молнией пробежали в моей голове.
— Дай Бог вам счастья! — сказала Катерина Петровна, — вы поступаете в дом богатый, тонный, к Травянским. Только сама она престранная, прекапризная, как я слышала, — чудиха такая, что и не приведи Бог… модная, в Петербурге жила; гордая такая, ни с кем не знакомится, а мужа-то, говорят, не любит и не кланяется, говорят, ни с кем… а муж на нее и рукой махнул. Он, говорят, молодец, красавец; а она такая бледная, тщедушная — муха крылом ушибет. Это я от Лизаветы Семеновны слышала; она в той стороне бывала.
За мной был прислан дворецкий Травянских, ловкий, вежливый малый. От него я узнал в продолжение моего пути, что господа его имеют около семисот душ крестьян, что у них двое детей — мальчик и девочка; что в доме учитель-француз и мадам-англичанка. Но на все тонкие старания мои узнать о характере господ, он отвечал неопределенными: барин у нас добрый и барыня добрая…
На другой день лихая тройка примчала меня к Отрадину, усадьбе Травянских. Вид этой усадьбы, сад, хотя и занесенный снегом, длинный ряд оранжерей, большой красивый дом — все это живо напомнило мне дни моего детства, и светлый образ князя пронесся передо мною…
Меня подвезли к флигелю управителя, где я переоделся и скоро отправился в дом. Передняя была светла и просторна, прислуга занимала комнату в стороне. Я вошел в большую залу, где маленькая девочка с книжкой в руках ходила взад и вперед, громко твердя свой урок. Увидев меня, она смешалась и хотела уйти; в дверях ей встретилась молодая девушка, некрасивая собой, но с ярким румянцем, — гувернантка, как я узнал после. Она подошла ко мне, я поклонился и сказал, кто я. Она предложила мне очень ласково садиться. Через минуту показался завитой, тщедушный, в сером коротком сюртучке господин, с клочком волос под нижнею губой, который я не умел тогда назвать настоящим именем. Это был гувернер monsieur Дюве. Он держал за руку полного, розового мальчика лет девяти, который вскоре пустился бегать по зале. Мосье Дюве протянул мне руку, сказав несколько слов на русском ломаном языке.
— Вот и папа!.. — вскричала девочка, подбегая к окну.
По тропинке к крыльцу шел высокий, полный, молодцеватый румяный господин; через минуту он вошел в залу. Во всех движениях его проглядывали спесивость и самодовольство.
— А, вот и вы, мой милый, — сказал он мне, — очень рад! Жене моей рекомендовал вас Егор Петрович (имя брата Катерины Петровны). Я думаю, вы удивились, что мы вас так далеко отыскали? Жена моя очень уважает Егора Петровича; воспитание детей — ее дело; я так занят, что мне и подумать об этом нет времени; мое дело думать о средствах.
Тут он быстро повернулся к гувернантке и очень любезно заговорил с ней по-французски. Она улыбалась и краснела еще более.
Вскоре он ушел. Я около часу просидел в зале с гувернером и гувернанткой; беседа наша не была занимательна: и француз, и англичанка едва могли сказать несколько русских фраз, делая для этого большие усилия, стараясь пояснить свои мысли жестами и гримасами. После двух или трех таких попыток они умолкли. Я заговорил было с будущим учеником моим, но тот так был занят своим мячиком, что едва отвечал мне. Девочка между тем исчезла из комнаты. Через несколько времени она появилась в дверях с правой стороны.
— Идите к маменьке, — сказала она, обращаясь ко мне с какою-то торопливостью, — к маменьке идите!.. Идите все прямо, все прямо идите! — прибавила она, пропуская меня и затворив за мной дверь.
Передо мной открылся ряд комнат, которые своею роскошною меблировкой резко противоречили простоте залы. Множество зелени и даже цветов, несмотря на зимнее время, расставлено было по углам и по окнам. Шаги были почти не слышны на мягких коврах, на меня веяло давно забытым очарованием… Мне стало хорошо и привольно. Грудь моя расширялась, я будто вырастал. Меня не мучила мысль, что это чужое, не мое… мне просто было весело в покойной, светлой комнате, уставленной зеленью и красивою мебелью.
Я вошел в маленький кабинет в конце анфилады… На диване, перед столиком, сидела молодая женщина. Она сидела, закинув голову назад, на спинку дивана, закрыв глаза. Я поражен был не красотой ее, не оригинальностью позы, а ее чрезвычайною мраморною бледностью. Она казалась мертвою. Какой-то страх напал на меня, я боялся сделать движение. Она открыла, наконец, большие темные глаза, и взгляд этих глаз был так же холоден, как и все черты лица ее. Казалось, кровь навсегда оставила эти черты, одни только губы сохранили цвет жизни. Эти розовые губы на бледном лице производили такое же впечатление, какое произвела бы свежая роза среди снежного поля.