Темная вещь — сердце! Кто объяснит его капризные требования?.. Если он уж не любил меня, тем лучше было для меня и для него; что могла принести такая любовь нам обоим, кроме страданий? Не должна ли я радоваться по всем правилам благоразумия, что излечение близко?.. Так нет — звучит и натягивается какая-то беспокойная струна в глубине души нашей и заставляет вас держаться крепко за ускользающее чувство…
Наконец улучилась минута, когда он мог говорить со мной: Марью Ивановну позвали домой по хозяйству, но она обещала скоро воротиться; к тетушке пришел священник потолковать о средствах к некоторым улучшениям в храме; Катерина Никитишна с великим усилием сводила счет выигрыша и проигрыша своего и Марьи Ивановны, неутомимой своей преследовательницы в картах.
Я удалилась к окну и взяла работу.
— Вы хворали? — спросил меня Данаров довольно небрежно. Я утвердительно кивнула головой.
— Вероятно, простудились.
— Вероятно.
— Это худо.
— Ничего, поправлюсь…
— О, конечно! душевное спокойствие, сознание исполненного долга — это лучшее лекарство. Можно вас поздравить?
— С чем?
— Я слышал, вы выходите замуж за Александра Матвеевича. Он хороший человек, вы будете счастливы.
— Я не заметила в нем и тени намерения жениться на мне.
— А вы пошли бы за него?
— Может быть. Он точно хороший человек.
— За что же вы сердитесь? Виноват не я, виноваты обстоятельства.
— Вы непременно хотите навязать мне что-то такое, о чем я не думаю.
— Я сделал все для вашего спокойствия: объявил, что я женат, и оставил притязания на ваше сердце.
— Очень вам благодарна.
— Ваше благоразумие подействовало на меня заразительно.
— Я рада за вас.
— Вы так удивительно приказываете вашему сердцу: этот человек не может быть моим мужем, не люби его, и послушное сердце сейчас исполняет ваше повеление…
Я не хотела возражать ему, потому что чувствовала припадок вспыльчивой досады.
Он смотрел на меня пристально, губы его слегка дрожали; я знала, что это было признаком начинающейся грозы…
— Я теперь думаю, как я ошибся в вас! — сказал он.
— Вы можете думать, что вам угодно; совесть моя покойна!
— Какая расчетливость, какая положительность в ваши годы!
— Напрасно вы хотите казнить меня вашими приговорами: я не буду даже защищаться…
— Желаю вам счастливой и блестящей будущности, — сказал он язвительно. — Мне приятно надеяться, что через несколько лет я, может быть, встречу вас доброю хозяйкой, мирною помещицей, окруженною полдюжиной детей, занятою соленьем грибов и нравственностью горничных…
— Прощайте! — сказала я, вставая, — я чувствую себя нездоровою, ухожу в мою комнату и, в свою очередь, желаю вам счастья по вашему вкусу.
— Мы еще увидимся?
— Ведь вы приехали проститься?
— Может быть.
— В таком случае я постараюсь избегать встреч с вами до тех пор, пока вы не уедете отсюда.
— Эти встречи вы считаете опасными?
— Нет, скорее неприятными.
На лице его выразилось изумление и неудовольствие.
— Вот как! — сказал он, — а давно ли было иначе! Вы любили меня до тех пор, пока не узнали, что я женат… Это делает честь вашему сердцу.
— Нет, до тех пор, пока не узнала всю глубину вашего эгоизма.
— Так уж в таком случае, пожалуйста, не думайте, что я уезжаю отсюда для вашего спокойствия, — я вступаю в службу и уже получил назначение. Если б каждая влюбленная в меня, девочка требовала, чтоб я бежал от нее за тридевять земель, мне вскоре не нашлось бы места на земном шаре…
Это было уже слишком. Оскорбленная до глубины души, я в последний раз с чувством самого искреннего гнева посмотрела на него и, не сказав ни слова, вышла.
Придя в свою комнату, я предалась порыву бессильного отчаяния, долго сдерживаемой горькой досады. Я открыла окно, сорвала висевший над моею кроватью сухой букет воздушных жасминов, нарванный для меня Данаровым вечером, во время второго его посещения; судорожно мяла и рвала засохшие листья, с каким-то безумным оцепенением смотрела несколько минут, как ветер уносил их и они исчезали в полусвете осеннего заката, обливавшем предметы каким-то зловещим, багряным отблеском. Потом, бессильная, глубоко несчастная, бросилась я в кресло и долго, громко, тяжело рыдала. Это были первые слезы, не облегчившие меня.
Я уже не плакала, когда шум и голоса в коридоре дали мне знать об отъезде Данарова; я слышала, как вскричал он кучеру своим металлическим, звучным голосом: "Пошел!", — видела, как мимо окон моей комнаты пронеслась его коляска, и что-то похожее на ненависть родилось в моей душе.