Выбрать главу

А потом он стал вне досягаемости: на звонки не отвечал, нигде не появлялся. Его видели иногда в поликлинике Литфонда, и он был, говорили, не похож на себя: то покажет язык, гримасничая (может быть, тик?), то пройдет, как тень, мимо знакомых, не здороваясь или не узнавая. И, тем не менее, появлялись его публикации новых старых стихов, а также короткие рецензии и интервью (об одном я уже упоминал), они-то были свежие. Несколько раз он звонил, но меня не заставал, а на звонки не отзывался. А потом заболел всерьез и оказался в Первой градской, в психосоматическом отделении.

Уже летом из больницы позвонили, незнакомый мне голос (возможно, Берлина или кого-то другого) сообщил, что Слуцкий просит меня приехать, привозить ничего не надо, можно слабительное. Домашние разъехались, я отварил ревень и поехал.

Палата была большая, коек на 20, слева от входа через несколько метров небольшой закуток с отдельным сортиром без двери, все просматривалось. Пациенты, все в линялых пижамах, вели себя смирно, одни лежали, другие бродили по палате, криков не слышал. Б.А. лежал на койке, предложил мне сесть. Сильно поседел. Усы неряшливо топорщились. Койка железная, байковое одеяло, рядом, у противоположной стены — стандартный столик с единственным стулом, за ним — чугунная батарея, больше ничего. Не помню, было ли окно. Поблагодарил за отвар, — желудок отказывает, — долго смотрел в какую-то точку, как будто меня не было. Я хотел извиниться, что не прилетел в феврале на похороны (все равно бы не успел), но тут он сам помог мне: «Я думал, это я поддерживал ее все эти годы, двенадцать лет, а это она меня держала…». Потом, через большую паузу: «Я был неправ. Все, что увеличивает удельный вес человека в этой жизни, все религиозные доктрины, они нужнее всего». Пауза. «Вот дадут тебе вместо жены банку с пеплом…» Потом, еще через паузу: «Приходят ко мне, рассказывают про кинофестиваль, про фильмы, чтобы отвлечь. А мне хочется разбить голову о радиатор!» Дальше не помню — это был не разговор, а монолог, даже не монолог, а отдельные фразы, которые он глухо выкрикивал кому-то, кого не было с нами (потому только их и запомнил). Надо было прощаться. Вдруг как-то остро-осмысленно, как прежде, посмотрел на меня в упор: «Вы с Таней или с Ирой?» Я замешкался от неожиданности, а он, не дожидаясь ответа, отвалился к стене: борцовские лопатки, нестриженая седина и под крепким затылком неожиданная шейная впадина, как у подростка… Больше я его не видел.

Когда ему станет немного получше и его выпишут из больницы, он пару раз позвонит, но, не застав, сам на звонки не отзовется, и мы не поговорим больше ни разу, даже по телефону. Потом будет больница в Кунцеве. Не знаю, звонил ли он кому-нибудь из Тулы, когда поселился у брата, а в редкие его наезды в Москву (видимо, по медицинским делам) мы так же разойдемся звонками. Старость, и болезни, и одиночество, и забытость — мало кто может их вынести, не сломавшись. А Б.А. человек был гордый, некоторые считали его заносчивым, но каким бы он ни был, он оставался собой до конца — к чужим не прислонялся, ни на ком не вис. А закрытость или заносчивость — не нам судить.

Он проживет после смерти Тани девять немых, бесконечно мучительных лет (по срокам — больше двух Отечественных: «…а война была четыре года, долгая была война»); переживет всех престарелых генеральных секретарей с их поступательным уходом на орудийных лафетах, духовой медью и пальбой из пушек; но прежде они успеют-таки втащить страну в афганскую авантюру, сделать последний склеротический шаг от стагнации к судорогам режима, к экономическому развалу, предрешившему распад (Амальрик оказался прав); все это Слуцкий успеет увидеть из своего тульского затвора (оружие устало, остался просто затвор), и в знаковый день 23 февраля 1986 года, накануне больших перемен, он уйдет, уйдет тихо и незаметно, и когда мы придем прощаться с ним в тесный от многолюдства больничный морг где-то возле Минки, он как будто будет снова самим собой, руководя из гроба порядком прощания с усопшим, примиряя правых и левых, либералов и патриотов, предоставив по очереди слово и Сарнову, и Куняеву. Его прах зароют потом рядом с урной Тани на Пятницком кладбище.

«Высоко он голову носил, высоко-высоко», — написал он о Кульчицком, тоже добровольце, погибшем на фронте. Поэты ведь не только говорят, здесь и сейчас, но и проговариваются — впрок.

Он пережил все: войну, и личное горе, и немоту при жизни, и забвение после смерти. Прошло четверть века со дня его ухода, и спорное стало очевидным. Он был трагическим поэтом позднесоветской цивилизации (потомки подыщут эпитет), абсолютно самобытным и новым, первым в своей генерации, а в тройке авангардных классиков ХХ столетия — Маяковский — Слуцкий — Бродский — он необходимое срединное звено. И главное — он дал законные права этому ущербному и ангажированному времени на сочувственное внимание, мусор новояза и канцелярита, язык газеты и улицы сделав материалом поэзии, связал концы и начала. Так что и это старое городское кладбище — его законное место упокоения, не генеральская Новодевичка. Каждому свое.