— Галина Васильевна, — услышала она шепот над ухом, — я знаю роль, ведь все репетиции просидел.
И закрутилось. Забыв о Еремееве, о хоре на сцене, загалдели радостно, ринулись одеваться. Костюм Воронцову был велик, кисти рук прятались в просторных обшлагах мундирчика, спадали штаны, заколотые английской булавкой, лишь парик не умещался на большой лобастой голове, съезжал назад. И может, эта жалкая трогательность дурачка-недотепы, застенчивость Воронцова, мельтешащегося на сцене, путаясь неловко под ногами других исполнителей, и принесли огромный успех, затмивший и пение кирюхинского хора, и декламацию Саши Штейна — читал поэму о каменном гиганте Сакья-Муни, и даже школьный инструментальный ансамбль «Верность», тихими расслабленными голосами исполнивший популярные современные песни. Даже Еремеев проснулся от грохота смеха, аплодисментов, топота сотен ног.
В бестолковой суете, когда меняли декорации, в спешке — успеть поправить парики, костюмы, грим обалдевшим от упоения славы артистам — Галина лишь мельком отметила, что Еремеев лежит странно. Когда началось второе действие и снова замерла возле серой байковой кулисы, услышала непонятные звуки за спиной. Обернулась, чтоб цыкнуть, и увидела: лежа плашмя на животе, уткнувшись лицом в вонючую минвату, Еремеев плакал.
Утешать не стала, но, когда после спектакля Воронцов пригласил всех к себе домой отметить невиданный успех, вопреки возражениям всей труппы, а главное, Раисы, позвала Еремеева присоединиться. Двое на этом веселом празднике были тихи и незаметны: Галина и Еремеев. Еремеев отказался выпить наотрез, ему приходилось доказывать, что проступок его случаен, закуски тоже не брал, считал, что не заработал. Сел возле проигрывателя и исправно менял пластинки, лишь бутерброды принимал от Галины.
Галина, когда улеглись восторги и воспоминания о триумфе, и первые тосты, и радостное возбуждение, вдруг словно очнулась, поняла, у кого в доме сидит сейчас в гостях. Женщины, и Раиса вместе с ними, так были взбудоражены, так веселы и счастливы, что им и в голову не пришло помочь Воронцову по хозяйству. Они уже делили роли в будущей пьесе. Галина видела, как суетится, повязав вместо передника полотенце, на кухне Воронцов. Оттуда плыл чад, — видно, картошку жарил. Нужно было пойти к нему, помочь, но Галина не могла себя заставить встать. Там, на кухне, они оказались бы вдвоем, а именно этого она страшилась. Весь вечер они словно не замечали друг друга, это было легко в общем говоре, но Галина знала, чувствовала, как неотступно он помнит о ней. Вот и сейчас поймала его взгляд, когда мелькнул с бутылкой подсолнечного масла. В кухне зашипело, чад стал гуще. Безрадостно было его жилье. Казенная мебель, голые, без занавесок окна, на стене пластмассовая тарелочка, на дне ее раскрашенная фотография некрасивой лобастой девочки с тощими косичками.
Галина встала, подошла к тарелочке.
«Милому папочке от любящей навек дочки». Золотыми буквами шла по краю каллиграфическая надпись — «Москва, 1973 год». Лишь слово «навек» было вписано наверху с корявой старательностью.
«Навек» — это значит несмотря ни на что. Даже на то, что живет не с ним, а с матерью», — подумала Галина и пошла в кухню.
Сощурив глаза, чтобы брызги горячего масла не попали, Воронцов ворошил картошку на огромной чугунной сковороде.
— Дайте я, — попросила Галина, и он тотчас отошел от плиты послушно. — Уже солили?
— Нет. Я под конец солю. Если посолить сразу, она пускает сок и не такая красивая получается.
— Вот как? Буду знать теперь, — бессмысленно перевернула румяный ломтик.
— Я много таких хитростей знаю, — сказал торопливо, как тщеславный ребенок, — например, как сделать, чтоб не пахло рыбой, когда рыбу жаришь. Научился на Мангышлаке, там одно время только треска была.
— Как?
— Нужно на сковороду положить полкартошки. — И вдруг неожиданно тихо, став за спиной так близко, что сквозь гарь услышала запах «Шипра»: — Галина Васильевна, мы с вами одинокие люди… — торопясь, неловко обнял за шею, слишком сильно обнял, — я… я, ей-богу, приличный человек, со мной можно ладить, все будет, как вы захотите, — говорил торопливо, шепотом и все сильнее тянул назад, к себе.
Чувствуя, что задыхается, чтоб освободиться от неумелого, боязливого и оттого чрезмерно властного его объятия, на ощупь, дотянувшись, сняла чайник с конфорки. Еле удержала, деревянная ручка была горячей. Морщась от боли, от сострадания к Воронцову, к себе, мучаясь тем непростым, жалким, что происходило сейчас между ними, сказала медленно: