— Есть.
— Дашь мне в долг.
— Конечно.
— Знаешь, я хочу банкет в «Элладе» устроить, по высшему разряду, и чтоб я за все заплатила. Всех приглашу. Могу себе позволить?
— Наверное, — Галина уже отказалась мысленно от лаковых сапожек, таких, как Свете поручил купить Еремеев. — Сколько тебе нужно?
— Да завтра сообразим. Я и не знаю, сколько там у меня осталось. Ну что, пошли?
— Нет, правда, сколько?
— Ну, двести, — раздраженно сказала Саша и опустила руки, черные крылья опали. — Зануда ты все-таки. Хорошая баба, а зануда. — Снова повернулась к зеркалу, послюнявив палец, пригладила брови. — Небось всю ночь теперь будешь жалеть, что пообещала. Да ты не бойся, я отдам, просто в Москве сильно поистратилась, а на книжечке кое-что есть. Сама могу одолжить, хоть на «Жигули». Вот Колька пришлет, и отдам. Так что спи спокойно.
— Я буду спокойно спать, — Галина встала, сдернула с кровати покрывало, сложила аккуратно.
— Ты что, действительно не пойдешь?
— Нет. Устала очень.
— Тогда до завтра. Дверь на балкон не закрывай, а то жарко ночью будет. — И ушла, царственно волоча по полу шаль. Не заметила ни чемодана, прислоненного к стене, ни непривычной оголенности тумбочки возле кровати Галины.
— На, — Максим протянул Люде гитару, — спой мою любимую. — Ему хотелось, чтоб наконец перестала Саша шушукаться с большеголовым. С самого начала нешумной их пирушки она ни на секунду не оставляла его в покое. И видно, не скучно было им вдвоем. Большеголовый смеялся охотно, сощурив маленькие — «кабаньи», — зло определил Максим — глазки, и время от времени одобрительно поглядывал на загорелые, длинные ноги собеседницы, высоко открытые коротенькой юбочкой. Саша поначалу возилась с огромной черной шалью, куталась зябко, театрально забрасывала концы на плечи, потом забыла о ней, и теперь шаль свешивалась с ручки кресла до полу черными складками. «Как флаг пиратки», — подумал Максим.
спросила громко Люда, вглядываясь в шелестящую тьму парка, и все невольно обернулись.
протяжно пропела она. И снова:
И звучно, четко выговаривая слова:
Она, эта женщина, душу которой, Максим знал определенно, можно было сравнить разве что с кусочком заржавленного железа, эта преуспевающая красавица, рыдающая из-за испорченного портным платья, та, что сказала как-то ему: «Когда вижу калек или больных, то еще радостней ощущаю свое физическое благополучие», а когда Максим ответил: «А я — вину и сострадание», посмотрела удивленно и плечами пожала, словно чушь несусветную, не стоящую даже обсуждения, услышала, — она умела петь так, что казалась и доброй, и чистой, и мудрой.
ждала ответа от Воронцова, глядящего на нее напряженно, не отрываясь.
повернулась к щуплому, в переливчатом костюме и украинской расшитой сорочке, подавшемуся к ней с тем выражением откровенной боязни беды и просьбой, чтоб беды этой не было, с каким слушают сказки дети.
И Люда ответила ему, утешила, улыбнувшись ласково:
«Как жалко, — думал Максим, — что и ласковая улыбка, и удивительно мягкий, влажно блестящий взгляд огромных темных глаз — все это неправда. Жалко и обидно. Но актриса она отличная. И в конце концов, какова ее душа — важно лишь нескольким людям, живущим рядом. И как жалко, что тяжкая, несчастливо сложившаяся жизнь превратила другую — умную, смелую женщину — в злую, циничную искательницу приключений, судорожно хватающую последние крупицы счастья, оставшегося на уже недолгую женскую ее долю». Он встретился взглядом с Сашей и ничего не прочел в синих, грубо накрашенных глазах. Смотрела на него, а видела что-то свое, далекое и печальное. Сейчас, когда оживление ушло, когда забыла, что не одна, был в глубине глаз, в мелких сухих морщинках вокруг них — страх, и было какое-то давнишнее, о котором знала только она, на всю жизнь оставшееся с нею поражение.