Две вещи рассердили и огорчили Феодору в письме: первая, что внуки не приедут, и вторая — непонятное упрямство сына, вновь заговорившего о ее переезде. Разговор возникал не первый раз, доводы сына были логичны, и именно логичность их злила Феодору, потому что, кроме слов «Я здесь родилась, я здесь и умру», ничего возразить не могла. Она понимала, что слова эти не объясняют ее упрямства, но лучше, полнее найти не могла и оттого сердилась на себя и на него. Не могла же сказать, что маленький сад, и хата, и та дорога ранним утром на буряковое поле, по которой ходила с бабами, и бабы с их знакомыми разговорами, и бесконечные сочно-зеленые узкие полосы ботвы, тянущиеся до высоких холмов, где в шесть часов, означая конец работе, проходит поезд из Гадяча, — ее жизнь — тот единственно возможный способ существования, который знала и любила. Не могла же сказать, что именно теперь, как никогда, нельзя было ей уехать отсюда.
Феодора знала, что скоро умрет. Знала не потому, что иссякли силы, — сил еще хватало, — но от нового, ранее не испытанного отношения к миру. Теперь все, что происходило вокруг, все приобрело какой-то особый прощальный смысл, заставляющий вглядываться, вслушиваться в поступки и речи людей. Новое отношение появилось у нее и к жизни природы. Краски поблекли, и, может, потому полюбила Феодора сумерки вечеров и ранних рассветов, что оправдывали эту потерю.
Долгими бессонными часами, сидя у окна, она уже не вспоминала, как раньше, давние события, а внимательно следила за медленным течением ночи, слушала одинокие ее звуки.
А главное, появилось новое отношение к себе, к своему прошлому и теперешнему бытию. Пришло постоянное, раздражающее душу чувство неудовлетворенности и обмана. Ей казалось, что мало повидала она за свое долгое пребывание на земле, мало порадовалась, попраздновала, что не исполнилось что-то, что только с ней исполниться должно было, чем поманила жизнь в молодости, чего ждала терпеливо так долго и не дождалась, — теперь уж ясно видно. И оттого, что некого было винить и никому нельзя пожаловаться, от недоброго, беспомощно-досадливого, будто к обидчице, интереса к окружающей жизни, идущей своей, независимой от нее чередой, стало существование Феодоры отдавать чем-то горьким, пришло не испытанное раньше постоянное раздражение души.
«Словно недоеная корова, злишься», — как-то подумала она о себе.
Конечно, можно было уехать к сыну, облегчить ему и невестке быт, снять с них хлопоты с детьми и хозяйством, но стоило Феодоре вспомнить их вечную суету и торопливость, субботние шумные сборы — летом в поход на лодке, зимой на лыжах, — как больное и трудное решение бросить перед смертью родные места представлялось ей бессмысленной, никому не нужной блажью, и она снова ругала себя и за то, что не едет в Москву, и за то, что остается.
«Теперь вот и колхозу не нужна», — будто попрекнула себя мысленно Феодора, глядя вслед блистающей белым лаком новой «Волге» председателя. Заболела поясница, и Феодора, облокотившись на руку, прилегла на ватник. Высокий бурьян вот так, с земли, казался глухим лесом, и только ясное высокое небо было над ним. Феодора отвела глаза от бездонной холодной и близкой глубины, аккуратно сняла с ватника темный жухлый лист лопуха. Лист был похож на ее руку, такой же большой, скрюченный, с выпуклыми, словно набухшие вены, толстыми прожилками.
— Посмотри на свои руки! — сказал как-то сын.
Руки действительно были тогда плохие — в черных трещинах, с распухшими суставами, а какими могут быть руки во время прополки — не в резиновых же перчатках, как невестка посуду моет, дергать сорняк!
Вспомнив его слова, Феодора подумала, что сейчас руки совсем ничего. Правда, темное, въевшееся в морщины на сгибах пальцев не сведешь уже ничем, но мозоли на подушечках размякли, посветлели, зашибленный черный ноготь сошел, на его месте появился новый, младенческий розовый и нежный.
«А за зиму и совсем отойдут, раз буряк не убирать», — и отчего-то ей стало скучно от этой мысли. Не то чтобы пожалела о тяжелой работе, но о нарушенном укладе жизни своей. Другие бабы завели кур на продажу, штук по сто, но Феодора берегла свой чистый, заросший курчавой травой, с высокими мальвами под окнами хаты, двор, да и кур не любила. Видела раз в детстве, на птичнике, как дохлую лошадь безобидные птицы эти растерзали, и невзлюбила с тех пор. Вот и выходило, что одна забота осталась — Оза.