Их было трое, долговязых московских девчонок. Оксана, пятнадцатилетняя Галя, задававшаяся своим старшинством, и их двоюродная сестра, восьмилетняя Танька. Всю дорогу до Сокирок Танька ссорилась и пререкалась с Галей. И вправду, Галя очень важничала, была строже, чем мама, на ночь унизительно привязывала их к полке. Но в Сокирках на перроне растерялась: никто не вышел встречать.
Тетка и бабушка, перепутав номер вагона, бестолково носились по коридорам, заглядывали во все купе и спрашивали у пассажиров:
— Вы дитэй не бачилы? Трое их — дивчата.
Выскочили они, когда поезд уже тронулся, и тут же увидели их, тонконогих, с туго заплетенными косичками, перепуганных девчонок, очень похожих друг на друга бледными большеглазыми треугольными личиками.
Бабушка бросилась к ним, плача и причитая, целовала, и Оксана с Галей тогда не знали, отчего так велика ее нежность, а она знала все об их беде, об их будущей жизни с чужим человеком, и жизнь эта представлялась ей печальной и сиротской.
Но она ошиблась. Андрей Львович оказался добрым и мягким человеком, чувствующим постоянно свою несуществующую вину перед Оксаной и Галей, и они, поняв его слабость, и робость, и любовь к ним, поработили его так быстро и так бесповоротно, что это даже испугало мать. Может, потому он не стал им отцом, пускай далеким и строгим, каким был тот, уехавший навсегда, но именно этой далекостью, этой дистанцией власти старшего удерживавший от дурных поступков. Он стал им другом, которого старались не огорчать не оттого, что боялись, а оттого, что считали слабее и бесправнее.
Но обо всем этом Оксана тогда еще не могла знать, и, поселившись с сестрами в побеленной голубоватой крейдой хате, начала вести ту прекрасную, слившуюся в один долгий солнечный день жизнь, которая и называется, может быть, счастьем. Счастье было во всем. В любви бабушки и бездетной тетки, в огромном саду, где каждое дерево казалось знакомым и понятным, словно близкий человек, в свободе, в неподвижном зное над заросшей камышом и осокой рекой, а главное — в той атмосфере влюбленности, которая словно облако окружала их небольшую шумную компанию.
Уже через два дня в бабушкином дворе с утра собирались мальчишки и девчонки с тихой, обсаженной древними яворами улицы Застанция. Меньше других бывал с ними Павел. Он приходил вечером после работы, и все ждали его прихода, хотя был он молчалив, жил взрослой, полной забот жизнью. И наверное, уместней было ему в шестнадцать лет идти на «досвитки» к клубу. Там после сеанса на скамейках, в тени старых деревьев, тесно прижавшись друг к другу, в сомнамбулической неподвижности, до рассвета коротали теплые ночи пары. Оттуда даже на Застанцию доносились до утра сладкие и печальные звуки танго «Голубка», любимого танго владельца перламутрового трофейного аккордеона, продавца сельпо Гриши.
Павел был сиротой и жил с младшим братом Сережей у одинокой горбатой старухи-бобылки. Старуха эта слыла в их компании колдуньей. Съесть что-нибудь из ее сада засчитывалось за особенную доблесть, особенной доблестью было и «зробыть Калюжке шкоду» — перекинуть через плетень дохлого ужа или положить на сруб колодца белых лилий, что означало очень дурную примету. Правда, смельчак всегда расплачивался за свою храбрость: с ним обязательно приключалась какая-нибудь неприятность, и это еще сильнее убеждало их в безграничности злой власти старухи.
По молчаливому согласию, «шкоды» скрывались от Павла, и речь о «калдах» никогда при нем не заводили. Но было одно странное обстоятельство — Калюжка никогда не жаловалась на них, терпеливо сносила все их жалкие козни, сносила бы, наверное, все лето, если бы не один случай, прекративший их раз и навсегда. Валька, длинный и голенастый мальчишка, приехавший к своим на лето с сестрой из Закарпатья, поймал Калюжкиного петуха и остриг его. Из белоснежного красавца, единственного хозяина двора — другой живности у сирой Калюжки не было — петух превратился в жалкое, синюшное голое существо, с нелепой, утыканной остатками перьев шеей. Но самым страшным было то, что он сошел с ума от позора. Теперь целый день петух в неподвижности, как-то странно заломив набок голову, с закатившимися глазами, сидел на крыльце, на самом солнцепеке, отказывался от еды и не боялся даже кошек. Днем Валька позвал всех посмотреть на «рехнутого». Весело переговариваясь, предвкушая развлечение, пошли к хате Калюжки, но, когда увидели несчастного, сутулящегося голыми страшными лопатками петуха на крыльце, замолчали и, не глядя на Вальку, отошли от ивового тына. В этот день даже купаться не пошли на Ворсклу, сидели скучные во дворе бабушкиного дома и почему-то злились друг на друга, сводили счеты и, вконец переругавшись, разошлись по домам. Но вечером все собрались, как всегда, на огромном стволе спиленной старой груши. Валька пришел последним. Два роскошных белых пера из хвоста обезображенного им петуха свисали из-под отворотов старой пилотки, словно султан со шляпы берсальера. Он принял горделивую позу — отставил ногу, уперся руками в бока, а его послушная сестра-двойняшка — рыжая Лидка — выглянула из-за плеча и закукарекала. Но крик ее оборвался на высоком «а», когда увидела она лицо Павла. Павел встал с бревна и очень медленно, страшно медленно пошел к Вальке. Лидка тотчас отскочила от брата, а на лице Вальки застыла победная улыбка. Улыбка не ушла, когда Павел сильно и тяжело ударил его по щеке, и качнулась вместе с головой Вальки в другую сторону, когда Павел ударил еще раз.