Выбрать главу

сливаю Гомеру.

А те, что хуже ямбов Шекспира, –

несу в читальню типа сортира.

Звоню в издательство: то да сё,

листаю Библию и Басё,

смотрю футбол, украинскую лигу.

Смотришь – книга.

Продолжая наблюдения

Выедают глаза в привокзальном сортире матерные слова и хлорка.

Одушевляют скрипку Иннокентий Анненский и Федерико Гарсиа Лорка.

Так приватизируют Рембо и Верлен грустные дожди.

В учебниках поэзии страдательные падежи.

В честных руках не чешется левая ладонь (к деньгам).

Последний из Удэге пропил последний вигвам.

Жизнь быстро налаживается, если

женщины стреляют глазами, а мужчины поют песни.

Потому что крик скрипки и стон барабана

никогда никого не обманывают.

***

И я ушёл в размер,

в свет, воду, вой,

в текучесть плазм.

Я слышу, как Гомер

чеканит череп мой,

как Модильяни

надрезает глаз.

Из пыли океанских пен,

свинцовых вод

я стану в позу.

Патологоанатом Бенн

в мой розовый живот

посадит розу.

А.Белый

*

Обросший знаками,

бродит мостами Петербурга

Белый.

*

Вслушиваюсь в Белого.

Подъёмно, слёзно.

Благодарно.

*

Глаза

перед собой

дико выпучив,

хитрая ласковость

в нос вороний

вмонтирована.

*

И вдруг –

проталина на болотце,

страшные воронова глаза.

*

Оглядываюсь:

молодо

и синька лазурью казалась.

***

От А. Фета с приветом «здрасьте»

и от радостного Экклезиаста,

но поэзии после Бродского,

нам сказали, суть идиотские.

Что поэзия? – слова жжение

у пупка, у лобка и далее.

Плохо пишут красивые женщины,

некрасивые слишком правильно.

Что поэзия? – мусор, трещина,

так сказала однажды женщина.

Перед снегом

Кто высадил

за моим окном

платаны Платона?

Дождём висит

чей-то вопрос,

не даёт покоя.

Бесчисленные ветки,

как запутанный в себе Пиндар,

тычутся в небо.

В древних корягах

просыпаются

нос, глаза, уши.

За здоровье Кащея,

русалки, кота учёного

пьют Александр и няня.

Наконец отвалил от неба,

повис мелкий, крупный

свежий снег.

***

Дождик Верлена,

распутица Рембо.

Ночь Фета.

Цветаева

Вот мои стихи,

боли печать.

Вот вам радости.

До сосновой доски

буду кричать,

буду цвести.

***

Как Цветаева в крике

тишины искала.

Как Ахматова в тишине

крика.

***

Беру чужое,

своим возвращая.

Прощают.

Булгаков. Дни

Пришла бумажка.

Третий призыв,

третьей власти.

Бегут какие-то,

кричат:

–Новая власть!

–Держи! Держи!

–Кого?

Оглянулся. Меня.

Бегу.

Домой.

В сад.

Тишина.

Наши. Ихние.

Вообще – вздор.

Бег Турбина

Бежал Турбин, бежали улицы,

стирало ветром пыль с лица.

И пол поехал под ногами влево

и небо в ядовитых клочьях вправо.

И, рыжая, смеялась Лена,

и, чёрная, стонала рана.

И на часах свисали усики

житомирского Лариосика.

И снова открывалась рана.

Конец. Нирвана.

***

День отравлен колючим ветром,

застреленным в грязном подъезде Вертером,

недочитанным Шопенгауэром,

привкусом щёлочи в слове «Тауэр»,

голосами в Моцартовой мелодии траура,

заплёванным местной электрички тамбуром,

резкой темой в поэтах улицы и бури.

Выдавливаешь из Чехова:

жизнь – радостная дура.

***

Вычитал нечаянно:

Горький – горько,

Чехов – печально,

Акутагава – отчаянно.

***

Спокойный Гёте,

нервный Шопенгауэр

и озабоченный Бердяев

не загоняли пулю в маузер

и не стреляли в негодяев.

Плевались словом.

***

И пишет шишки на соснах Шишкин,

пишет медведей Медведев.

И Бодлер закрывает на мир глаза

и пишет женщину, которую в мире никто не писал.

***

Вот ещё окно.

Цветаева пишет?

Самойлов курит?

***

В зеркале ангела не увидишь,

говорят, но на себя родного

утром, как после болтанки Ноя

(не брившись, не стригшись),

закартавишь на идиш,

залаешь языком Шекспира,

зафыркаешь Бодлером,

наплюёшь по-русски,

наплачешь по-украински.

И чтобы увидеть небо

широко открытыми глазами

и близко, вытрешь плевки,

поправишь скулы,

отгладишь язык,

возьмёшь бритву