засветится, и мрак
быть перестанет тайной.
Кто мыслит глубоко,
того вбирает вечность.
Того ждёт кома, в ком
есть осторожность речи.
Как мёд из сот, цветами опылённый…
Как мёд из сот, цветами опылённый,
в сосуды лился, плакал и сиял,
так август неба синь и зелень кроны
в сентябрьскую прохладу окунал.
Светились облака, глаза прохожих,
во всём явилась та голубизна,
которая на жизнь была похожа,
открытую улыбку дня.
Тропа знакомая, прозрачность голубая,
соцветье облаков, что крыльев стая;
я, безнадёжно старый и седой,
захлёбываясь пил из чаши той.
Икар
II
Когда бы глаз мой богом создан был,
я б видел ночь, начала и концы.
Я снова слизь, предвечный сон, прах, пыль,
я поднимаюсь от гнилой росы
в мозг, твой ничтожный пилигрим…
Последний наш интим.
Запомни свой последний вечер…
Запомни свой последний вечер:
стол, пиво, локти, сигареты,
сижу один, там – лица, плечи,
очки торчат в строках газеты.
И больше ничего, ни рощицы, ни дома,
твой узкий круг, мирок неспешной жизни…
Что прожил, до кишок знакомо,
оставь стихи непомнящей отчизне.
Смертельно, смертно всё и бестолково.
В углу за столиком на пол-лица зевота,
вонь пива, грязи, пота.
Усни спокойно. Вечер. Солнце. Слово.
Только две вещи
Храм в пыль обратится,
снег станет рекою,
летящей строкою
летящая птица.
И вечно лишь "Я"
в ручье диалога
с невидимым Богом.
Из беспамяти
Под сенью бесконечных звезд
иду домой бог весть откуда,
в душе темно, на небе чудно, –
как самый изначальный бред.
***
Стихи анатома Бенна
не повлияли на
работу морга.
Русский Рильке
Эвридика
То были души: скальные расколы,
ещё не задохнувшиеся смолы,
змеиные прожилки серебра.
Из-под корней струилась кровь, текла,
багровая, надеясь к человеку
вернуться, ибо, тёплая от века,
она гнила без света и тепла.
Мосты и скалы висли над пустым
пространством, водоём незрячий
смотрелся в дно своё, клубился дым,
и тёмный воздух леденел от плача.
И, женское терпенье, в полный рост
легла дорога, вытоптанный холст;
на ней, крутой, едва светились тени,
идущих направляя зренье.
Он шёл, как и положено богам,
уверенно, нетерпеливо, резко,
шаги глотали пыльные отрезки,
молчали руки, не было рукам
работы, черепашья лира
срослась с рукой и струны отпустила.
Сын Зевса, ловкий вор, бродяга, он
был бы светлей, когда б не капюшон.
Взгляд бога псом летел за поворот,
оглядывался, возвращался снова,
а слух метался сзади. Ровно
дышали тени тихие за ним.
И слух шептал ему: "Идут они…"
Ещё он слышал шаг свой, лёгок, твёрд,
шум ветра в мягких складках платья.
Он знал, по уговору лишь вперёд
им двигаться и без оглядки,
но, Зевс мой, как медлителен их ход!
Но он молчал, за ним, тиха, бледна,
шла тень, и то была – она!
Любима так, что в скорбных звуках лиры
был создан мир, как повторенье мира:
пригорки, долы, реки и леса,
зверьём наполненные, голоса
в селеньях, скрипы на дорогах,
вставало солнце над землёй убогой,
ночь искажала звёзды, мрак
рассеивался, цвёл…
Любима так…
Как женщина зачавшая, в себе
замкнувшись, шла она за богом,
не зная мужа, бога и дороги,
плодом налитая, как словом песнь.
И даже нынешняя новизна
её не волновала, ибо здесь
плод смертью был, и смерть была – она!
Как роза нежная перед закатом
от холода скрывает лепестки,
её закрылся пол; и бога взгляды,
дыхание, тепло его руки
казались ей отчаянно близки.
Нет, не о ней недавно пел поэт,
не с этой тенью разделял он ложе,
на слабый призрак, на обман похожа
она: и жизнь ушла, и смерти будто нет.
Распущена, как золотая прядь,
пропавшая в земле, как майский ливень,
из семени взошла, как благодать,
и корнем стала.
…А в провале синем
уже не узнавала никого.
"Он оглянулся!" – прошептал ей бог.
"Кто?" – безучастно тень его спросила.
Бог повернулся и пошёл за ней,
уже обратно, по крутой дороге.
Под саваном запутывались ноги,
мешало мельтешение теней.
И только бог остался с ней, он рядом
неслышно шёл, легко дышал.
И некто их печально провожал
смертельно побелевшим взглядом.
Монолог Эвридики