Выбрать главу

Но сегодня все будет кончено. Хотя… Понятие конца и начала – размытая штука. Она покончит со своей мещанской суетой. Эти лекции, дешёвая столовская еда, тетрадки, тетрадки, тетрадки. Ведь ей станет легче. А телефон? Она же совсем перестала чувствовать жизнь, моя красноволосая пастушка. Я наблюдал за ней через окно, через стёкла витрин, сидел напротив в трамвае. А она что? Разве она ощутила моё присутствие? Эти незримые нити, это напряжение, крохотные токи между нами? Девочка – и её хозяин, разве не это должно было пронизать её естество, едва мы встретились взглядом? Страх, пятна на щеках, искусанные губки – где это всё? Почему не откликается на меня, как камертон? Нет, равнодушие и скука. И снова её бледное личико подсвечено голубоватым неоном экрана… Глупенькая малышка. Я больше не дам тебе скучать.

Я ждал её у института третий час, и даже замерз и разозлился, но заставил себя дышать медленнее, сбавил обороты пульса. Гнев – он рождает спешку, а спешка в моем деле ни к чему, разве нет?

Я всё продумал. Подогнал машину к тому месту, где она ходит каждый день. Нашёл слепое пятно в маршруте: ни наружных камер, ни лишних свидетелей, в кармане – готовый шприц с лёгкой дозой сна. Не люблю попутчиков – по крайней мере, говорливых.

Она вышла – и я ощутил сладкое волнение, такое, как бывает перед выходом на публику. До тебя уже доносится гомон зала, скрипуче, фальшиво разыгрывается оркестр, и вот всё стихает – все ждут только тебя одного. Эхо шагов по сцене, всё замирает на секунду – и разряжается аплодисментами. Да, наша маленькая увертюра началась.

Моя девочка, моя хрупкая, узкоплечая красная шапочка, исполняла свою партию, как послушная школьница. Каждым движением попадала в ноты, и у меня в груди разлилось тугое тепло гордости. Умничка! Вот так, так, ещё шажок, сворачиваем, и здесь крещендо16 – укол – и мелодия обрывается в тишину, чтобы продолжиться нашим дуэтом. Пронзительным – и гениальным.

Мир заиграл. Светофоры, стоп-сигналы, вывески и фонари, вступив из затакта17, слились в многоголосье света, и меня охватила эйфория. В невесомости я сжимал руль, в нетерпении вдавливал педаль газа, и каким-то немыслимым чудом удерживал себя в серой обыденности дорожных лабиринтов. Я должен был сосредоточиться, продержаться ещё немного, минут двадцать, не больше. И мы приедем, мы будем дома.

Я затаскивал ее отяжелевшее тело по влажным покатым ступеням. Как это волнительно! У всех на виду – и в то же время никем не замеченный. Старый ДК, обнищавший, облупленный, как варёное яйцо. Зелёная сетка реставрации, ограждения… Зал заброшен, но акустика в силе. Не первая девушка исполнит предсмертную арию по моей партитуре18… А какой был бы хор! Умели ведь. Умели строить в советские годы, не скупились на сводчатые потолки, чтобы какой-нибудь кружок самодеятельности «Берёзка» насиловал инструменты на публике.

Я тоже выступал здесь. Ещё в училище. Я помню этот концерт, моих бездарных коллег с зажатыми пальцами. Калек, уж скорее. Которые смычок держат, как древко флага на демонстрации, и давят, давят на струны растрёпанным волосом, пока у редких бабулек с абонементом не скакнёт давление.

Я выделялся из них, это понял бы любой с мало-мальски развитым слухом. Я стоял перед ними с инструментом – и чувствовал, что весь мир существует только для меня. Внимает мне. Благоговеет. Я читал это во влажном блеске глаз, в напряженно поднятых плечах, я чувствовал это в воздухе. Я помню эту рыжую девочку с накрахмаленным воротничком. Я помню, как столкнулся с ней в булочной на следующий день. Она подошла ко мне сзади и робким, тоненьким голоском:

– Простите, пожалуйста…

– Автограф? Конечно, милая.

– Какая я вам милая? Мужчина, вы в очереди стоите?

Она мне снилась потом. Часто. «Мужчина, вы в очереди стоите?» Мужчина… Обезличеннее ты ничего не могла выбрать? Ты накануне слушала меня, затаив дыхание, вытянувшись в струну… Мужчина, да? Очередь?..

Все они, быдло, одинаковые. Их память не дольше, чем у рыбёшки в аквариуме. Они видят тебя, ты трогаешь их души, проникаешь в самое естество… А они? «Мне половинку «бородинского» и калорийку»… Они узнают только распиаренных бездарей – и под носом не увидят истинного творца.

Они не имеют морально права существовать, слушать. Они должны исчезать, но исчезать тогда, когда в них звучит музыка, когда из-под жирка потребительства выглядывает закормленная, затоптанная душа. Я спасал их. Самых достойных, самых чистых, тех, кого ещё можно было спасти.

Я привязал красноволосую к стулу. Теперь я чувствую такие моменты: дрожание ресниц, шумное дыхание… Она проснётся через минуту-другую – и я буду готов обнажить её суть.

Старый концертный зал ещё помнил зрительские седалища; истлевший, выгоревший бархатный занавес мог рассказать много закулисных сплетен. Всё это превратится в прах. Всё преходяще – музыка вечна.

Моя маленькая пленница кашлянула, застонала, ещё не раскрывая глаз, мотнула головой. Я терпеливо ждал, она ведь дожидалась меня так долго. Интересно, она покрасила волосы в красный, намекая на особую казнь? Да, я привык душить, а привычка – вторая натура, но вот таких алых у меня ещё не было. Может, сменить тактику? Может, сделать для неё исключение? Я представляю: остолопы в погонах найдут её с красными волосами.

– Кровь, – скажут они. – Никакого сомнения.

А потом смоют – и обнаружат, что волосы и без того красные. Разве не забавно? Матрёшка в матрёшке.

– Где я… – голос её пока сиплый, не распелась.

Это ничего, к первым крикам разойдётся, войдёт в тональность.

– Здравствуй, Красная Шапочка.

– Здравствуй, Серый Волк, – она моргает и щурится. – Ты кто?

Я сжимаю челюсти, сглатывая первую обиду. Снова это: «Мужчина, вы в очереди стоите?». Ничего, ничего. Я должен её спасти – а благородство требует снисходительности.

– Ты даже не будешь кричать? – начинаю злиться: в её глазах всё то же будничное равнодушие.

– А есть смысл?

Да что с ней такое? Откуда эта лень? Скука? Пресыщенность? Она что, не понимает, что это – её последние минуты?!

– Я напомню тебе, кто я такой, – тянусь к футляру за инструментом. Вынимаю бережно, с любовью. Гладкое дерево холодит ладони, но я готов его согреть. Прижимаю подбородком, смотрю искоса на девицу: вот сейчас. Сейчас она узнает, как слушала меня в Рахманиновском три дня назад.

Обычно к этому моменту мои девочки уже начинали плакать, и с ними инструмент звучал не так сиротливо. Эта молчит. Я играю один – без остальных струнных. Первую соль-минорную увертюру Баха. Как тогда, в зале.

Моя мелодия вздыхает – и плачет, порхает под сводами зала. Звук летит, звук резонирует и охватывает пространство вокруг нас. Я сам слушаю себя – и радуюсь, как никогда. Да, девочка. Причастись моего величия…

Но стоит мне опустить смычок и глянуть на красноволосую, как вместо радости в груди клубами поднимается злость.

Её глаза пусты. Ни узнавания, ни восторга, ни слёз.

– То есть я не подала тебе в переходе, и ты мне за это мстишь? – нет, её голос был сиплым не от лекарства.

Эта наглая пэтэушная хрипотца. Прокуренная? Спитая? Кто ты такая, чтобы я для тебя играл?!

– Ты слушала меня в Рахманиновском и знаешь об этом, – я убираю инструмент и подхожу к ней.

Она недостойна особой смерти. Она вообще не достойна спасения – но и жить я её не оставлю.

– Ты ведь убить меня собрался? – на её лице ни тени испуга. – Давай, убивай. Только не будь садистом, не играй больше.

– Ах, ты… – глаза заволакивает кровавая пелена.

Кидаюсь на грязную девку, сжимаю шею голыми руками. Её лицо краснеет, вены вздуваются подкожными червями, но она улыбается, глядя мне прямо в глаза. А потом…

А потом её зрачки разливаются чернотой по всей радужке. Будто кто-то впрыснул тушь в глазные яблоки. На меня смотрит тьма, влажная, холодная, пустая.

вернуться

16

Крещендо – музыкальный термин, обозначающий постепенное увеличение силы звука.

вернуться

17

Затакт – один или несколько звуков в начале пьесы, которые записываются перед первой тактовой чертой.

вернуться

18

Партитура – нотная запись многоголосного музыкального произведения.