— Чего тут мудрствовать? Его нужно подвергнуть кремации, — предложил кто-то, а кто именно, Матвей не понял.
— А что это такое? — переспросил Еремеев. — Поминки при этом можно справлять?
— Сжечь, значит. С поминками, естественно.
Матвей хоть и был вроде бы померший, но когда услышал, что его хотят сжечь в печи, то просто-таки обомлел.
— Я так не хочу! — благим матом закричал Безруков из гроба. — Всех, значит, по могилам распределили, всем, значит, уважение… Я против сожжения! Не по нашему обычаю — сжигать.
Присутствующие недовольно загомонили: виданное ли дело, чтобы покойник бунтовал?
— Что с тобой делать, мы на собрании решим, — сказал обескураженный Лесник. — А пока лежи и не мешай.
— Это сколько лежать-то? Вы когда еще собрание-то соберете? — почти плача, спросил Матвей.
— Лежи себе. Конечно, не так-то легко наших людей собрать, сам знаешь, какая у нас разбросанность трудовых Объектов. Надобно посоветоваться с руководством. Кого тут винить-то? Мы все, что в наших силах…
Не сон, а глупость какая-то получилась.
Сердце билось учащенно, с перебоями, и в голове стоял неприятный шум: давление поднялось. Матвею было обидно, что ему с могилой не повезло. «Чего они на меня так рассердились — Лесник и Еремеев? Чего я им такого плохого сделал?»
И тут Матвей испугался, что о сне он думает теперь как о яви. Вскоре зазвенел будильник; Матвей, расстроенный и невыспавшийся, стал одеваться. Из поселковой столовой он пошел прямо на склады, хотя до начала работы было еще больше часа. На улицах поселка деревянные тротуары. После дождя толстые доски, как казалось Матвею, издавали грибной запах.
Безруков вышагивал широко, прочно, попирая сапожищами доски. Благостная чистота утра навевала воспоминания о далеком детстве…
Лет до десяти Матвейка был неугомонным и шкодливым. Как ни билась мать — не помогало. Однажды стал подговаривать дружков полезть в очередной раз в совхозный сад за смородиной. Ребята мнутся: боятся сторожа с собакой. Уговорил все-таки. Вышли они из леска к саду и остановились у изгороди, заросшей бурьяном, крапивой, полынью. Первым ползти в щель, прорытую под изгородью, никто не хотел: страшно. Шептались, шептались, и Матвейка решился — он же подбил всех. Только прополз он под изгородью в бурьяне, как его кто-то хвать за шиворот, портки долой — и давай крапивой. Ребята, понятное дело, в лес врассыпную. Кричит Матвейка, а его всё секут и секут, приговаривая: «Не лазь первым! не подбивай других!»
Откуда отчим Матвейки взялся в саду? Видимо, следил за ребятами…
Солнце стояло высоко, но было еще прохладно. В гулкой свежести утра далеко слышны шаги, прокуренный кашель, мужские неторопливые голоса.
Матвей принял у сторожа печати на дверях склада, расписался в журнале, присел на скамеечке в затишке. Работать в сыром, пропахшем солидолом и маслами складе в такое солнечное утро не хотелось.
Сторож — дед Вестников — присел рядом. Это был худой старичок в полушубке и ватных штанах, говорун, но не надоедливый.
— Тебе бы, Кузьмич, давно пора махнуть на материк, к солнцу и теплу. Пенсия хорошая есть. Чего мерзнуть? Всех денег не заработаешь, — говорит Матвей.
— Я всю жизнь на Севере, так куда теперь? Мои сверстники, друзья, кто уехал на материк, давно в земле лежат — перемены климата не выдержали. Я до гробовой доски здесь буду. Сам-то давно на Чукотке?
— Пятнадцать лет, — устало, точно от прожитого на Крайнем Севере, ответил Матвей.
— Тогда бронируй место вон там, — дед махнул рукой в сторону поселкового кладбища. — Север из таких, как мы, даже смерть не вытравит. Здесь привольно, здесь нет материковской суеты.
Перед складом небольшая лощина, вся в зеленой осоке. В траве поблескивают капельки влаги. Августовская желтизна лизнула ее верхушки.
В детстве Матвей любил сенокос. На покосах всегда было многолюдно, весело, хотя от тяжелой работы болели руки и ныла поясница. Это было перед самой войной. Четырнадцатилетний Матвей работал наравне с мужчинами. Как-то в траве он не заметил кочку и сломал косу. Строгий отчим косил следом и все видел. Кос тогда было мало. Отчим вгорячах так сильно стукнул Матвея по голове, что пошла носом кровь. Матвей на отчима не обиделся и не заплакал, хотя было до слез больно.
Мать, боявшаяся мужа, который взял ее с двумя детьми, как он говорил, «по воле и милости божьей», приложила мокрую тряпочку к переносице сына. Ока и вида не подала, что жалеет Матвея. Потом, вечером, когда отчим ушел к реке, Матвей слышал, как мать, рыдая в кустах, причитала: