Выбрать главу

— Так не пойдет, — упрямо промычал Травов. — Примазываться вообще стыдно.

— Я, что, прилипала?! — закричал Черетченко, и глаза его округлились. — И тебе тогда никакой истории. Забирай свою дрянь и сходи с ней в отхожее место.

Он оттолкнул от себя книгу, и она упала на пол с глухим тяжелым стуком.

— Гад ты! История таких прилипал всегда осуждает.

Лицо Черетченко стало бледным. Он поднялся из-за стола. Его качало.

— Я набью тебе морду, если ты не извинишься!

— Ты действуешь методами пентагоновского генерала. Я подчиняюсь, но в принципе ты совершенно не прав.

Черетченко поднял книгу, стер рукавом с обложки пыль, достал фломастер. В конце книги оставалось несколько чистых страниц. Раскрыв книгу на одной, научный сотрудник кривым, нечетким почерком стал писать, бормоча написанное вслух:

«Открытое письмо Александра Николаевича Черетченко к потомкам. Обращаясь к вам, наши дорогие потомки, я хочу сказать, что мы жили весело, дружно и приятно. Если вы будете «копать» нашу жизнь, то поймете. Вы там все трезвые, а трезвый пьяному не товарищ. Очень важно в наше время иметь характер и знакомых. Нас не понимали жены и начальники, но мы болели душой за общее дело».

— Ага, только болели, но делать ничего не делали, — вставил Травов.

— Что-то ж делали, но это для них, для потомков, не важно. «Охраняйте окружающую среду, если она, конечно, осталась. Почему вы считаете нас слаборазвитыми? Не вините нас ни в чем, потому что мы ни в чем не виноваты. Конечно, можно и повиниться перед вами. Я не изливаю душу, потому что на душе у меня нет ни болей, ни забот. Душа давно сгорела в повседневных буднях. Хотел бы я поглядеть, что вы сделали бы, будь на нашем месте».

— Надо что-то такое, научное, подкинуть им, — остановив движение фломастера, сказал Черетченко. — А то подумают… Недаром же я институт культуры окончил.

И он снова стал писать, читая по слогам то, что пишет: «Высвобождая себя из пут религиозных, очищаясь в этических и философских водах исторических учений, направлений и мировоззрений, в моем сознании все перемешалось, и этот научный и философский винегрет вконец испортил мое мировоззренческое пищеварение».

— Ну, как я закрутил? — Черетченко самодовольно ухмыльнулся.

— Заверчено по-научному, тут уж не прибавить и не убавить.

— В заключение нужно что-то юморное. «Му-жи-ки!» — восклицательный знак, жирный восклицательный знак! «Вот вам наш отеческий совет: закусывайте хорошо!» — опять жирный восклицательный знак.

Он витиевато расписался.

— Теперь надо завернуть это послание в целлофан и закопать, — предложил Черетченко. Его покачивало, перед глазами рябило.

— Я еще сделаю две таких книги, — обливаясь потом, говорил Травов.

— Зачем?

— Это очень даже понятно. Когда я их делаю, я чувствую себя человеком.

Седой туман прижался к окну, по стеклу осторожно царапался слепой дождь. Нетрудно было представить, как по широким улицам города, клубясь, движется холодный туман, обтекая людей, дома, машины, как изморось садится на бетон стен, окна и крыши, как глухо, протяжно гудят в море корабли. И какая тоска во всем!

— Всем хочется быть лучше, чем они есть. — Травов посмотрел на мутное окно. Он не пьянел. — И я хочу быть лучше.

— Тоска по совершенству? — Черетченко хмыкнул. А у самого неожиданно сжалось сердце. — Я на пределе. Мне один путь — совершенствоваться в негативе.

— Как это? — не понял Травов.

— Никак. — Черетченко пьяно уронил голову на грудь. — Наливай…

Они едва успели выпить, как репродуктор, все время молчавший, как бы кашлянул, и крохотный кабинет заполнил раздольный, нежный, будто это сама русская душа пела, голос:

Вдоль по улице метелица метет…

Травов потрясенно вскинул глаза к репродуктору.

Он сразу узнал голос Лемешева, этот чудный, приводивший его в трепет, трогавший душу до слез, чистый голос. И нахлынуло, и понесло, и сдавило в груди, и потекли горячие слезы.

— Боже, боже, — зашептал Черетченко. — Какое чудо, какое чудо!

Растроганный Травов полез целовать хозяина кабинета. Тот подставил мокрое лицо и стонал, мычал, не в силах выразить того, что творилось в душе.

— Как же быстро все мы мельчаем. И куда мы только катимся?! Брошу все, брошу эту заразу лакать, вернусь к жене и дочери, начну новую жизнь, — уняв слезы, говорит Черетченко, и в голосе его была уверенность, решимость, как у всех выпивших, быстро забывающих свои клятвы.

Травов безмерно жалел, что никто не понимает, как болит, стонет душа, желающая делать доброе, большое, нужное людям.