— Будьте любезны, садитесь, — говорит он. И мы садимся.
— К «воющим дервишам»!
Сразу возвращаемся мы к городу и к жизни. Мы оглядываемся и ещё раз видим коршунов. Видим мы и верхушки недвижимых кипарисов…
Как раз по дороге попадаются нам три фигуры со странным головным убором, который мы и раньше видали на Востоке. Это и были воющие дервиши, направлявшиеся к своему храму. Проехав некоторое расстояние, мы выходим из экипажа, отпускаем кучера и пешком следуем за тремя чудаками. У них были серьёзные, добродушные лица, и шли они своей дорогой молча. Впрочем, в одежде их не было ничего особенного: коричневый балахон с завязками у пояса облегал их с головы до ног. Но шапки были чудовищны по вышине и по форме, напоминающей сахарную голову. Сделаны они из серого войлока, жёсткого, непроницаемого. Нужно прямо, должно быть, особого рода искусство, чтобы носить их.
Дервиши — это магометанские монахи. Они живут или странствуя по Турции и Ирану, или целой общиной в своём монастыре под началом настоятеля. Подобно западным монахам, они делятся на ордена: есть пляшущие, воющие, плавающие, прыгающие дервиши. У каждого ордена своё ремесло. И именно тем, чтобы довести своё ремесло до самой безумной крайности, думают они снискать милость своего Бога ко всему исламу. Это мученики религии, берущие на себя грехи своего народа и бичующие себя из-за них. Плавающие дервиши до тех пор будут «плавать» на полу, пока их не охватит состояние экстаза и судороги: в этом невменяемом состоянии они становятся ближе к Аллаху.
И вот нам предстоит видеть воющих дервишей.
Мы подъезжаем к монастырю, где платим за разрешение проникнуть внутрь храма. Двери отворяются, мы стоим в обширной зале, где находим себе место на скамье у решётки. Решётка идёт вокруг всей комнаты. Перед решёткой сидим мы и другие любопытствующие: за решёткой появятся дервиши. На стенах висят изречения из Корана. Пол покрыт чёрными, белыми, жёлтыми, серыми, коричневыми, красными и синими воловьими и овечьими шкурами. Нам немножко странно, что нет между прочим и зелёных шкур; не по забывчивости ли это? Ах, нет, зелёный цвет — цвет пророка, он священен, на него нельзя наступать.
В глубине из двери выходит священник. Это человек лет сорока с необыкновенно красивым и кротким лицом. На нём чёрная одежда и чёрная шапка с белой кокардой. Он читает отрывок из Корана.
И вот начинается сумятица самая однообразная, самая скучная, какую я когда-либо наблюдал. Больше двух часов времени понадобилось для того, чтобы проделать все эти церемонии, и когда наконец всё кончилось, мы совершенно обессилели от этого сиденья в молчании, от этого воя и от попыток найти хоть какой-нибудь разумный смысл во всём этом вместе.
Богослужение шло в следующем порядке:
После чтения священника, тридцать сахарных голов упали на колени и начали что-то бормотать. Но это ещё не был вой, отнюдь нет, это был лишь пустяк, только вступление. Однако и вступление было слишком продолжительно.
Когда бормотание прекращается, сахарные головы подымаются. Священник читает молитву. Речь его благозвучна, она словно скользит по множеству «л», и богата согласными: «Ла-иллаха-иль-Аллах» — нет иного Бога, кроме Аллаха. Во время молитвы расстилают ещё много овечьих шкурок. Я никогда не видывал помещения с таким огромным количеством овечьих шкур. Молитва кончена.
Запевала падает на колени и поёт, сахарные головы отвечают стоя, — это попеременное пение. Однако и это не может быть названо воем. Мы много раз слыхивали кое-что и похуже этого. Добрые завывала исполняют пока только роль регуляторов, — они отзываются только то тут, то там. Но запевале начинает приходиться туго, — он вынимает носовой платок и отирает пот. Пение продолжается целую вечность. Было так странно, что эти люди положили себе тянуть это всё как можно дольше. Странно? Нет, совершенно естественно: ведь они хотели вызвать в себе состояние экстаза.
Попеременное пение продолжается. Запевала уже не выдерживает больше, ему дурно, он скидывает куртку. И поёт неверно.
Затем он уж не может больше, силы ему изменяют. Сахарные головы предчувствуют опасность, они всё чаще и чаще вмешиваются в его пение, они помогают ему, они поют больше, чем им полагается, чтобы только не дать ему оскандалиться. Но это, оказывается, уже слишком поздно: он пищит, пищит всё слабее, наконец доходит до того, что только беззвучно разевает рот.
Тогда на смену ему является седобородый старик. Он худ и жилист, бледен, невозмутим. Он отстраняет первого запевалу и сам бросается на пол. И вот начинает он свою песню. Он не рискует брать слишком высоких или слишком низких нот, но у него есть несколько таких нот, в которых никто не мог бы с ним состязаться. Казалось, точно это камень стал петь.