Выбрать главу

Сэм приступил к работе в начале февраля. Обязанности, которые Виктория на него взвалила, я встретила в штыки. Ее послушать, так она тщательно все взвесила и пришла к выводу, что в интересах приюта он должен стать врачом.

— Не удивляйся, — сказала она мне. — С тех пор как мой отец умер, дела1 наши пошатнулись. Ушло связующее звено, потеряна цель. Мы ненадолго даем людям еду и кров, но этого мало. В прежние времена сюда приходили ради отца. Даже когда он не мог оказать им врачебную помощь, он говорил с ними, принимал близко к сердцу их несчастья. Это главное. В результате им становилось лучше. Людям кроме еды давали надежду. С появлением врача вернется тот дух, который когда-то здесь царил.

— Но Сэм не врач, — горячилась я. — Не понимаю, как ложь может кому-то помочь.

— Это не ложь, — возражала мне Виктория. — Это, если хочешь, маскарад. Лгут из эгоистических соображений, а мы это делаем не для себя. Мы даем людям надежду. Доктору они поверят безоговорочно.

— А если кто-нибудь узнает? Тогда нам конец. После этого, что бы мы ни сказали, нас будут считать лжецами!

— Да кто узнает? Сэм себя ничем не выдаст, он ведь даже не будет выписывать лекарства. Лекарств-то практически не осталось! Две коробочки аспирина да две упаковки бинтов. А называть себя «доктором Фарром», согласись, еще не значит быть врачом. Он будет говорить, а люди его слушать — всё! Он даст им силу жить.

— А если Сэм не сможет?

— Значит, не сможет. Но чтобы это понять, для начала надо попытаться, я не права?

И Сэм, представь, дал свое согласие, хотя и не сразу.

— Сам я до этого никогда бы не додумался, — сказал он Виктории. — Анна находит это циничным, и, пожалуй, я с ней согласен. Но разве наша действительность менее цинична? Люди на улицах умирают пачками, и, дадим мы им тарелку супа или проведем душеспасительную беседу, все равно конец один. Лично я выхода не вижу. Виктория считает, что это облегчит их участь, — обратился он ко мне. — Что ж, не мне судить, права она или нет. Вряд ли это принесет пользу, но и вреда большого не будет. По крайней мере, это попытка что-то сделать, и я готов попробовать.

Сэма за то, что он согласился, я не винила, а вот на Викторию какое-то время сердилась не на шутку. Меня неприятно поразило, что свой фанатизм она обставляет витиеватыми аргументами о добре и зле. Как ее план ни назови — ложью, маскарадом или средством для достижения цели, — в моем представлении это было предательством, отказом от тех принципов, которые исповедовал ее отец. Меня давно посещали сомнения по поводу «Уобернского приюта», и примиряла с ним только Виктория. Ее прямота, четкость мотивов, моральная твердость. Она была для меня примером, у нее я черпала силы жить дальше. И вдруг я обнаруживаю в ее душе темную зону, о которой прежде не подозревала. Какое разочарование! Я негодовала, я скорбела о том, что она оказалась такой же, как все. Но когда лучше уяснила себе ситуацию, мой гнев прошел. Виктория скрывала от меня самое главное: «Уобернский приют» был на краю гибели. Весь этот маскарад с Сэмом был отчаянной попыткой отдалить катастрофу, эксцентричной кодой большой, уже практически отыгранной пьесы. Уже падал занавес, просто я этого не осознавала.

Ирония заключается в том, что Сэм в роли врача имел успех. Свой костюм и реквизит — белый халат, черный саквояж, стетоскоп, термометр — он использовал в полной мере. Мало того что он выглядел как настоящий доктор, со временем у него появились докторские повадки. Оставалось только диву даваться. Вначале, не желая признавать правоту Виктории, я отнеслась к этой трансформации с предубеждением, но в конце концов под напором фактов сдалась. Люди к нему потянулись. Он так умел слушать, что им хотелось говорить; стоило ему только присесть рядом, как они начинали рассказывать и не могли остановиться. Конечно, журналистский опыт ему пригодился, но к этому добавились внушительность и благорасположенность профессиональной маски, которую он на себя надел; люди привыкли доверять этой маске и потому спешили поведать ему такие вещи, которых прежде ему слышать не приходилось. Превратившись в своего рода исповедника, он в полной мере оценил психотерапевтический эффект от душеспасительной беседы, от этого процесса словоговорения, помогающего облегчить душу. Вероятно, велико было искушение до конца вжиться в роль, но Сэм научился отстраняться. Когда мы были вместе, он нередко отпускал шуточки по этому поводу и награждал себя разными смешными именами: доктор Съем Фарр, доктор Шкетоскоп, доктор Лапша-На-Уши. Ирония иронией, но я чувствовала, что эта работа значит для него больше, чем он готов был признать. Новое амплуа неожиданно открыло ему доступ к интимным мыслям, и эти мысли сделались частью его самого. Его внутренний мир, впуская в себя все новые человеческие драмы, расширился и укрепился.

— Это даже хорошо, что мне не надо быть самим собой, — сказал он мне однажды. — Если бы не этот некто в белом халате, с участливым лицом, за которым можно спрятаться, даже не знаю, как бы я выдержал. Эти истории — они бы меня просто раздавили. А так, слушая «чужими» ушами, я могу поместить эти живописания на их законное место, рядом с моей собственной историей, рассказывающей о человеке, от которого мне проще отстраниться, пока я выслушиваю этих людей.

В тот год весна пришла рано, и к середине марта в саду уже вовсю цвели крокусы — желтые и сиреневые выскочки на зеленых островках, окруженных еще не высохшей грязью. Ночи стояли теплые, и мы с Сэмом иногда прогуливались за оградой. За спиной дом с темными окнами, над головой едва различимые звезды, и мы одни. Во время этих коротких прогулок мне казалось, что я снова влюблена; я держала его за руку и вспоминала самое начало, ту Страшную Зиму, от которой мы укрывались в своей комнатенке, а по ночам вглядывались в черноту через большое перепончатое окно. Мы больше не говорили о будущем. Не строили планов, не рисовали картины, как мы вернемся домой. Настоящее поглощало нас целиком, работа и еще раз работа, после чего наваливалась усталость и ни на какие посторонние мысли сил уже не оставалось. Эта жизнь была не так уж плоха со своим призрачным равновесием, иногда мне даже казалось, что я счастлива тем, что принимаю все как есть.

Другое дело, что долго так продолжаться не могло. Этот мир, как правильно говорил Борис Степанович, был иллюзией, и грядущие перемены не остановить. К концу апреля давление в котле, если можно так выразиться, стало угрожающим. Виктория не выдержала и объяснила нам серьезность положения, а за этим последовали суровые меры экономии. Прежде всего, отказались от выездов на машине по средам. Все посчитали, что нет смысла тратиться на дорогое горючее, чтобы подбирать людей на улице, когда и без того приют осаждают толпы. Здравую мысль высказала Виктория, и даже Фрик не нашелся, что на это возразить. В тот день мы последний раз сели в машину — Фрик за баранкой, рядом Вилли, мы с Сэмом на заднем сиденье. Мы кружили по окраине, иногда заглядывали в тот или иной квартал. Фрик старательно объезжал колдобины, но все равно нас то и дело трясло и подбрасывало. Почти все время мы молчали. Мимо проносились пейзажи, которых больше нам не увидеть, через какое-то время мы вообще перестали смотреть и отдались во власть отчаяния из-за этих бессмысленных повторяющихся кругов. Потом Фрик поставил машину в гараж и с того дня, по-моему, ни разу его не открывал. Однажды, когда мы вместе вышли в сад, он показал пальцем на гараж и широко улыбнулся своим беззубым ртом:

— Вот, видел, а больше не видеть. Бай-бай и забыл. Только тут, — он постучал себя по темечку, — свет. Вжик, и ничего нет. Потом свет и забыть.

Затем пришел черед одежды, которую мы бесплатно раздавали нашим резидентам: рубашки и обувь, свитера и куртки, брюки, шляпы и ношеные перчатки. Борис Степанович закупал все это оптом у одного агента в четвертой избирательной зоне, но этот человек свернул свой бизнес, точнее, его выдавила из района местная шпана в союзе с Агентами По Восстановлению Качества, у нас же, в свою очередь, не осталось денег на такие закупки. В лучшие времена на одежду для резидентов уходило тридцать—сорок процентов нашего бюджета. Пришел момент затянуть пояса, и мы вычеркнули эту статью расходов. Не урезали, не пошли на постепенные сокращения — просто ликвидировали как класс. Виктория начала кампанию под названием «Чиним и латаем». Запаслась иголками с нитками, наперстками и грибками для штопки, а также разными лоскутами и принялась чинить лохмотья наших клиентов. Смысл кампании был в том, чтобы выкроить больше денег на еду, а так как важнее этого ничего не было, мы все согласились с ее доводами. Увы, по мере опустошения хозяйских комнат продуктовая составляющая тоже пострадала. Исчезало одно за другим: сахар, соль, масло, фрукты, кусочки мяса, которое мы себе иногда позволяли, редкий стакан молока. Всякий раз, когда Виктория объявляла об очередном витке экономии, наша глухонемая повариха Мэгги Вайн закатывала истерику, устраивая клоунскую пантомиму с расшибанием лба об стену и хлопаньем себя по ляжкам, точно курица, пытающаяся взлететь. Да, тот еще пикник. Мы все привыкли к нормальной еде, и эти лишения стали для нас болезненным ударом. Опять мне пришлось задуматься над извечными вопросами: что такое голод, где проходит грань между насущной необходимостью и излишествами, как приучить себя обходиться малым. К середине лета наш рацион свелся к крупам, крахмалу и корнеплодам — репа, свекла, морковь. Из скудного запаса семян нам удалось вырастить во дворе лишь несколько кустиков салата. Мэгги импровизировала, как могла, варила жиденькие супы, с отвращением смешивала фасоль с макаронами, варганила из клейкой муки расползающиеся клецки, которые лезли обратно изо рта. Упали мы, прямо скажем, низко, но как-то выживали. Худо было даже не то, что приходилось довольствоваться баландой, а сама мысль, что дальше будет еще сквернее. Мало-помалу стиралась разница между «Уобернским приютом» и остальным миром. Нас поглощала пучина, и мы не видели путей к спасению.