Выбрать главу

Атмосфера в такси еще больше накалилась, когда выяснилось, что движение к северу по Мэдисон полностью остановилось, а улицы, идущие в западном направлении, перекрыты. Эпштейн опустил окно и окликнул толстого и мускулистого, как бейсболист, полицейского, который стоял возле заграждения.

– Что здесь происходит?

– Кино снимают, – безразлично ответил полицейский, глядя в небо, словно в поисках высоко летящих мячей.

– Это уже не смешно! Второй раз за месяц! Кто сказал Блумбергу[4], что у него есть право продать город Голливуду? Тут, вообще-то, пока еще люди живут!

Выбравшись из провонявшего такси, Эпштейн зашагал по Восемьдесят Пятой улице, вдоль которой выстроились тихо гудящие трейлеры, подключенные к огромному шумному генератору. Тут же стоял приготовленный для участников съемок стол с едой, и он, не замедляя шаг, схватил пончик и укусил его так, что джем брызнул.

Свернув на Пятую авеню, он остановился, потому что оказалось, что там выпал снег. Деревья, подсвеченные огромными прожекторами, были все в белом, на тротуаре блестели, как слюда, большие сугробы. Все кругом погрузилось в сонную тишину; даже черные лошади, запряженные в катафалк, стояли неподвижно со склоненными головами, а вокруг них кружились, опускаясь, снежинки. Сквозь стеклянные окна экипажа Эпштейн разглядел длинную тень гроба из черного дерева. Он испытал прилив глубокого почтения – не просто инстинктивный трепет, какой испытываешь, когда уходит чья-то жизнь, но и что-то другое: ощущение того, на что способен мир, и все то неведомое, что скрыто в нем. Однако это чувство было мимолетным. Через мгновение по улице поехали камеры, и магия исчезла.

Наконец Эпштейн увидел светящийся теплым светом вестибюль своего дома и понял, насколько он устал. Сейчас ему хотелось только оказаться в своей квартире, погрузиться в огромную ванну и смыть с себя сегодняшний день. Но когда он двинулся к входу, ему снова помешали – на этот раз женщина в пуховике, державшая в руках папку-планшет.

– Идет съемка! – прошипела она. – Подождите на углу.

– Я здесь живу, – раздраженно отозвался Эпштейн.

– Другие люди тоже, и все стоят и ждут. Имейте терпение.

Но терпение у Эпштейна закончилось, и когда женщина оглянулась на скрипучий катафалк, который лошади как раз начинали приводить в движение, он обошел ее и из последних сил побежал к зданию. Он видел, что швейцар Хаарун прильнул лицом к стеклу и смотрит на то, что творится на улице. Он всегда там стоял. Когда не происходило ничего интересного, он любил высматривать в небе краснохвостого сарыча, который свил себе гнездо на притворе церкви в другом конце квартала. В последний момент Хаарун заметил, что к нему мчится Эпштейн, и, изумленный, отворил дверь прежде, чем жилец пентхауса Б успел в нее врезаться. Эпштейн влетел внутрь, не сбиваясь с темпа, швейцар снова запер дверь, развернулся и налег на нее спиной.

– Это киносъемки, Хаарун, а не революция, – сказал Эпштейн, тяжело дыша.

Швейцар, неизменно удивлявшийся обычаям своей новой родины, кивнул и поправил тяжелый зеленый плащ с золотыми пуговицами – униформу на холодное время года. Он отказывался снимать этот плащ даже в помещении.

– Знаешь, что не так с этим городом? – сказал Эпштейн.

– Что, сэр? – спросил Хаарун.

Однако, посмотрев в серьезные глаза швейцара, которые после пяти лет наблюдения за жизнью Пятой авеню были все еще полны восхищения и интереса, Эпштейн передумал и оставил эту тему. На пальцах швейцара не было колец, и Эпштейну внезапно захотелось спросить его, что он сделал с перстнем. Но и тут он промолчал.

Когда двери обшитого деревянными панелями лифта открылись и за ними показался знакомый пестрый исфаханский ковер в вестибюле его этажа, Эпштейн вздохнул с облегчением. Зайдя в квартиру, он включил свет, повесил чужое пальто в шкаф и надел тапочки. Он прожил здесь десять месяцев, после того как они с Лианной развелись, и ему до сих пор иногда по ночам не хватало ощущения, что жена лежит рядом. Он спал с ней в одной постели тридцать шесть лет, и сейчас без нее, без веса ее тела, хоть и небольшого, матрас воспринимался по-другому, а без ритма ее дыхания нечем было измерить тьму. Иногда он просыпался, и ему было холодно, потому что он не чувствовал тепла, исходившего от ее сомкнутых бедер и впадин под согнутыми коленями. Может, он бы даже позвонил ей, если бы хоть на минуту смог забыть, что уже знает все, что она может сказать. На самом деле если он и испытывал томление, то вовсе не по тому, что у него когда-то было и от чего он отказался.

вернуться

4

Майкл Блумберг – мэр Нью-Йорка в 2002–2013 годах.