А берлинцы сказали и теперь каждый божий день ищут новые объездные пути вокруг центра — он у нас побольше будет, чем весь ваш Ульм, — как всегда жутко недовольные, но не более недовольные, чем обычно. А если какой-нибудь русский мафиози случайно заедет в город Ульм, то местным газетенкам хватит материала недели на три, не меньше, и для продавцов систем безопасности настанут золотые деньки. А нам, кроме русской мафии, приходится терпеть еще и вьетнамскую, и румынскую, и албанскую, и, кто знает, может быть, даже польскую и болгарскую, утешаясь одной лишь скромной надеждой, что монгольская до нас еще, может быть, не успела дойти. Думаете, раз швабы на каждое слово навешивают уменьшительные суффиксы, то они от этого душевнее, чем все остальные, как будто бульдог превратится в ручного мопса, стоит только назвать его собачкой. Вот берлинцы, те и в самом деле душевные, а то, что вы называете отсутствием чувства юмора, есть не что иное, как проявление их детской непосредственности. Дети ведь не понимают иронии. Но когда берлинцам говорят: «Мы перекопаем весь ваш город, а для вас устроим отличную смотровую площадку, чтобы оттуда удобнее было любоваться ямами да канавами», они все дружно лезут наверх и глазеют оттуда на всю эту разруху, умудряясь получать удовольствие даже от такого зрелища. А если берлинцам говорят: «Восстановлен купол рейхстага, и теперь можно на него поглядеть», они на следующий же день три часа стоят в очереди, потом долго ходят вокруг купола в полном восторге, что он вообще существует. А когда берлинские музеи начинают пускать посетителей по ночам, потому что так интереснее, берлинцы послушно идут туда ночью и радуются, встретив там кого-нибудь из знакомых. А если берлинцы услышат, сказала я господину из Ульма, что завтра пройдет самый сильный дождь за последние пять, а может быть, и последующие десять лет, то все они как один в резиновых сапогах и с зонтиками в руках выйдут на улицы, чтобы не пропустить это знаменательное событие; некоторые, возможно, придут даже босиком и без зонтиков — вот так!
Я говорила и говорила. Попутчик мой боязливо притих, вжался в мягкую спинку кресла второго класса и с удивлением молча таращился на меня, пока я высказывала ему все то, чем обыкновенно успокаиваю себя, когда начинаю раздражаться от необходимости общения с теми грубыми, неотесанными, вечно брюзжащими типами, к которым принадлежу и сама.
— А еще, — сказала я господину из Ульма, — берлинцы всегда готовы уступить свой центр музыкантам, бегунам, велосипедистам, детям и протестующим всех цветов и мастей и, уж конечно, швабам в национальных костюмах тоже, потому что берлинцы на самом деле душевные, — добавила я и замолчала на мгновение, вспоминая, как часто проклинаю берлинский сенат, который торгует центром направо и налево, точно трактирщик комнатами на постоялом дворе.
Попутчику моему, как видно, уже изрядно надоело выслушивать мои хвалебные речи, так как выражение негодования, с каждой минутой все более и более омрачавшее его лицо, сменилось вдруг злорадной улыбкой. Мою нечаянную паузу он тут же использовал, хотя мы еще не доехали до окраин Берлина, чтобы снова перехватить инициативу.
— Не это ли гостеприимство берлинцев в свое время так ценили нацисты и коммунисты, — сказал он, потом глубоко вздохнул, раздул ноздри и вдруг заорал истошным, срывающимся голосом: — Нет Великой Германии, нет диктатуре!
— Ага, — сказала я, — и это вы говорите мне как учитель, вы ведь учитель, не так ли? У Гитлера в Берлине никогда не было большинства голосов, это вам должно быть прекрасно известно. А коммунистам, чтобы добиться перевеса, пришлось населить город саксами. И демонстрации в Лейпциге никогда не стали бы тем, чем они стали, если б только берлинцы не приняли в них активного участия.
Последнюю фразу я, правда, сказала без особой уверенности, но вполне вероятно, что так оно и было.
— А если хотите завести разговор о Пруссии и Старом Фрице, — продолжала я, — подумайте сначала, что наш Фридрих (так и сказала: «наш Фридрих») был близким другом Вольтера, завез в страну картофель и предоставил защиту евреям.
На этом месте моей пламенной речи поезд подъехал к станции «Берлин — Ваннзее». Попутчик мой, явно охладевший к беседе, с любопытством поглядывал в окно. Пора было переходить к финалу.
— Так вот, к чему я все это говорю, — сказала я, — в сущности, мы хорошие. Нас не надо бояться. А если вам кто-нибудь нагрубит, например водитель грузовика, у которого вы окажетесь на пути, или продавщица, решившая, будто вы слишком долго соображаете, что вам взять, попробуйте не обижаться и не поднимать из-за этого шум, а просто спокойно спросите: «Чего вы ругаетесь?»