И мы гуляли там! И ты была со мной!
И обезьяний крик библейского павлина
внезапно в сумерки раздался за стеной
непроницаемой жасмина.
Сквозь вереницу дней несет моя рука
— никто твоей любви небесной не достоин —
прощальный поцелуй, подобье мотылька.
Не правда ль, ты одна… ты плачешь… я спокоен.
ДОЖДЬ В КАСТИЛИИ
Шелковые петли
к окошку привесь…
Луна за тучами эль-грековскими брезжит
едва вдали
теперь всё реже.
Ты слышишь ли,
в Мадриде в брачном почти чаду
кончающийся дождь
еще стучит по мрачным
кумирам мраморным в ночном саду.
Крутые бобрики идальго длиннолицых
примяты влагой, и
к нехитрым радостям великих инквизиций
прибавь свои.
Рассталась бы душа с роскошной грешной тошной
сырой землей,
но безутешная всё медлит под окошком
с шелковою петлей.
Летучей мыши
над зыбью крыш
в серчающем гитар рыдании расслышать
доступно лишь
последнее прости — неуловимой массе
воды в горсти,
айве с оскоминой на скомканном атласе
последнее прости.
Дождь — кровь священная, вдруг пролитая в схватке
пространства невпрогляд
с прозрачным временем.
И приторны посадки
левкоев у оград.
«Я не схимник, спустившийся с гор…»
Я не схимник, спустившийся с гор
и вступивший в немой разговор
с непривыкшей к смирению речкой,
что о камни дробится в упор
и бахвалится царской уздечкой;
нет, под темные залежи туч
не спускался я засветло с круч,
не дремал на ржавеющем камне,
подставляя морщины под луч —
эта благость совсем не нужна мне!
Вижу, ты разглядела насквозь
достоверность рассказанной байки,
и боюсь, как застенчивый гость,
пятерню запускающий в гроздь,
надоесть терпеливой хозяйке.
Где пришелся один на двоих
огоньками усеянный вечер,
я лишь отзвук приказов твоих,
верный отблеск зрачков золотых
— и поэтому так переменчив.
ПИЛАД И ЭЛЕКТРА
I
Зной, напоивший всех скорбящих,
и скалы, и залив,
слабей в тени плодоносящих,
и нас, и пращуров
кормящих приземистых олив.
Как вдруг — ссыпаться начал гравий
с кренящейся земли,
перекрывая спевку гарпий
с сиренами вдали.
…Ты исподлобья озираешь
встревоженную мать.
Ты вожделение внушаешь
тому — как ты не понимаешь,
кто дал обет молчать.
И он идет готовной тенью
буквально по пятам
к священному захороненью,
где ящерка взывает к мщенью,
пригревшаяся там.
II
Пилад всё верно понимает,
но где его протест,
когда в грудь матери вонзает
клинок Орест?
Зовет и стонет Клитемнестра,
стенает и скулит.
А на обломках алебастра
безмолвствует Пилад.
Он словно поглощает звуки
Электре вопреки.
Орест в потоке моет руки.
Вы дети и враги
на плоскогорьях ойкумены,
где зной еще темней
и столько пышной рыжей пены
в отстойниках камней.
«Помнишь — вроде котлована…»
Помнишь — вроде котлована
капище в грозу,
в память Максимилиана
первую слезу…
Максимилиан Волошин,
киммерийский жрец,
сердоликовых горошин
любодей-истец.
Впрямь с мешком из-под картошки
схож его хитон,
по вискам волос сережки
треплет аквилон.
Гость, которого не ждали,
вновь пришел на свет
откопать своих сандалий
архаичный след.