Выбрать главу

Бостонская лаборатория была в «Хансене» лишь одной из многих, зато у нас имелся самый большой склад, а это означало, что немало избыточного лабораторного оборудования отправляли к нам. Мы вскрывали ящики. Мы сортировали их содержимое. Если нам что-либо требовалось для исследований, мы просто за это расписывались и забирали: полная противоположность академической науке, где каждый прибор требовалось провести по смете, составить заявку и долго вымаливать у начальства.

Утро я почти всегда проводил с Сатишем. Помогал ему с логическими матрицами. Работая, он говорил о своих детях. Обеденный перерыв проводил за баскетболом. Иногда после игры я заходил в лабораторию Очковой Машины — посмотреть, чем он занимается. Он работал с органикой, подыскивая химические альтернативы, которые не вызывали бы врожденных дефектов у амфибий. Он анализировал образцы воды на содержание кадмия, ртути и мышьяка. Очковая Машина был своего рода шаманом. Он изучал структуры генных выражений у амфибий — читал будущее по генным дефектам.

— Если не принять меры, — сказал он, — то лет через двадцать большинство амфибий вымрет.

У него стояли аквариумы, полные лягушек — с тремя и более ногами, с хвостами, без передних лапок. Монстров.

Рядом с его лабораторией располагался кабинет Джой. Иногда Джой слышала, как мы разговариваем, и заходила к нам, скользя ладонью по стене, — высокая, красивая и слепая. Она занималась какими-то акустическими исследованиями. Длинноволосая, с высокими скулами — и с такими ясными синими и прекрасными глазами, что я сперва даже не понял, что они не видят.

— Не вы первый. — Она никогда не носила темных очков, никогда не ходила с белой тростью. — Отделение сетчатки, — пояснила она. — Мне было три года.

Днем я пытался работать.

Сидя у себя в кабинете, я тупо смотрел на доску для маркера. На ее широкую белую поверхность. Брал маркер, закрывал глаза и писал на доске по памяти.

Потом изучал написанное и швырял маркер через комнату.

В тот вечер мимо проходил Джеймс. Остановился в дверях со стаканчиком кофе в руке. Увидел разбросанные на полу бумаги.

— Приятно видеть, что ты над чем-то работаешь, — сказал он.

— Это не работа.

— Значит, начнется потом.

— Нет. Не думаю.

— Нужно лишь время.

— Как раз время я трачу зря. Твое время. Время этой лаборатории. — Откуда-то из глубин всплыла совесть. — Мне здесь нечего делать.

— Все в порядке, Эрик, — успокоил он. — У нас в штате есть ученые, у которых индекс цитирования меньше трети твоего. Твое место здесь.

— Все уже не так, как прежде. И я уже не тот.

Джеймс посмотрел на меня. Снова тот печальный взгляд. И он мягко произнес:

— На научные исследования можно списывать налоги. Дождись хотя бы окончания твоего контракта. Это даст тебе еще два месяца.

А потом мы можем дать тебе рекомендательное письмо.

* * *

Той ночью в своем номере отеля я сидел, уставившись на телефон, потягивая водку. Представлял, как звоню Мэри, набираю номер. Моя сестра, так похожая на меня и все же другая. Представлял, как услышу ее голос на другом конце линии.

«Алло? Алло?» Эта немота внутри меня… странная тяжесть слов, которые я мог сказать: не волнуйся, все хорошо… Но я ничего не говорю, позволяя телефону скользнуть в сторону, и через несколько часов обнаруживаю себя у ограды, очнувшегося после очередной отключки, промокшего до нитки, смотрящего на дождь. Раскаты грома приближаются с востока, за стеной дождя, и я стою в темноте, ожидая, когда жизнь снова станет хорошей.

Вот оно: чувство, что мой разум не обеспечивает моей перспективы, моего будущего. Я вижу себя со стороны: угловатая фигура, залитая желтым светом натриевых ламп, глаза серые, как штормовые облака, как оружейный металл. Состояния сна и бодрствования неразличимы. Тяжесть памяти придавливает меня, потому что когда что-то узнаешь, забыть уже невозможно. Дарвин однажды сказал, что серьезное изучение математики наделяет людей дополнительным чувством, — но что делать, когда оно противоречит другим твоим чувствам?

Моя рука сгибается, и бутылка из-под водки, кувыркаясь, улетает в темноту — отблеск, звук бьющегося стекла, осколки, асфальт и брызги дождя. Нет ничего иного, пока нет ничего иного.