В то утро ранним летом на гренобльском вокзале Большой Чарли переживал свой еженедельный звездный час: отправку эшелона с заключенными, которых он арестовал, которых он допросил, приказы о пересылке которых он подписал. В приказах значились Компьень или Дранси — два пересыльных пункта перед Бухенвальдом, Маутхаузеном, Освенцимом. Большой Чарли, надо думать, подписывал приказы немецким именем, которого я не знаю, да и откуда мне было знать. В то время я даже не имел представления, куда следовал эшелон, об этом я узнал позже, когда стало известно обо всех ужасах, связанных с теми местами. Но и тогда я уже знал, что фашистские концентрационные лагеря— это преисподняя. Для того, чтобы вынашивать в себе твердую решимость бежать при первой же возможности или хотя бы предпринять попытку к бегству, вовсе необязательно быть исполненным героического духа и отважно презирающим все опасности рыцарем Ланцелотом, — отправляемому в концентрационный лагерь узнику надо лишь, трезво взвесив весь риск, ухватиться за малейший шанс к спасению. В течение целого месяца, с тех пор как я попал в руки к фашистам, я день за днем повторял, внушал себе, твердил: терять нечего, выиграть можно все! При первой, при первейшей возможности, при малейшей надежде на успех — я попытаюсь! Как ни мал будет шанс, он все равно велик по сравнению с тем, что я выберу, если обреку себя на бездействие. И когда возможность вдруг представилась, раздумывать было нечего, колебаться не пришлось, все давно было решено. Я мгновенно готов был к действию. Лишь немедленно использованный шанс вообще мог быть шансом, несколькими секундами позже он уже переставал им быть. К тому же я вовсе не убежден, что будь у меня время основательно обдумать ситуацию — все возможности, все опасности, — не убежден, что и в этом случае совершил бы прыжок. Схватившись за ручку двери, я исходил из задолго до того осознанной необходимости, из раз и навсегда предписанного себе правила поведения. Приемлемое вообще, оно должно было быть приемлемо и в данном случае. На это я и положился. Вправе ли я был так поступить? И чего я достиг? Полицейский с большой головой ефрейтора Бухмаера, которой, однако, принадлежит французская форменная фуражка, полицейский около кровати, где я лежу простреленный и беспомощный, своим присутствием подтверждает: мой прыжок и то, что было потом, — все это ни к чему. Я прыгнул из одной тюрьмы в другую. Ведь существует столько экземпляров ефрейтора Бухмаера, моего убийцы!
Итак, на Бухмаера — вернемся к нему — я обратил внимание еще при отъезде. Большой Чарли самолично выстроил отряд конвоиров, принявших нас на вокзале и, видимо, не внушавших ему особого доверия, в две сплошные, ощетинившиеся карабинами и автоматами, шпалеры; сквозь этот строй нас под его наблюдением прогнали по перрону к вагонам среди потока пугливо отводящих взор пассажиров. Он ни на секунду не терял нас из виду и лишь тогда скрылся в здании вокзала, когда мы все погрузились и он удостоверился, что в каждом купе — часовой на посту с винтовкой наперевес. Тут я впервые и обратил внимание на Бухмаера, моего убийцу Бухмаера. Хотя на призыв Большого Чарли к бдительности по отношению к семи вверенным ему террористам он ответил бодрым «Есть!», вслед за этим, намного тише, но вполне внятно для моих ушей, последовало процеженное сквозь зубы и заимствованное отнюдь не из девичьего альбома крепкое словцо. «Э, — подумал я, — да ты бунтовщик». Меньше чем через двадцать четыре часа я смог убедиться, что бунтарство ефрейтора Бухмаера полностью исчерпывалось подобным словесным протестом, который вдобавок относился не к заданию, а к неверию в то, что он сумеет выполнить его безупречно.
Так что же мой полицейский? Хочу поглядеть в его сторону. Поворачивая голову и слегка приподнимаясь, чтобы в поле зрения попали окно и стол, я осознаю, что эти движения причиняют боль вполне терпимую. Это ново для меня. Вообще ново, что я могу шевелиться. Что-то изменилось. Я уже не плыву под водой, отчаянно борясь за жизнь. Пространство и свет уже не обволакивают меня, как волны и как пелена. Я уже не тот, кому подбадривающе говорят: он выкарабкается, я тот, кто сам чувствует, выкарабкиваюсь! А раз так — будь добр, на два слова, господин полицейский: ты тут зачем? Кому ты подчиняешься, чего мне ждать от тебя? Тоже будешь стрелять в меня?