Борис не понял ответа, и Ларкин объяснил ему, о чем идет речь.
— Узнай у него, сколько до лагеря, — попросил Андриевский.
— Сколько километров до лагеря? — спросил Ларкин у офицера и тут же перевел Борису его ответ: — Говорит, четыре километра по боковой дороге.
— Близко, — задумчиво сказал Борис.
— Вы говорите, сообщество, нация, — снова заговорил на интересовавшую его тему Ларкин, но Андриевский перебил его:
— Спроси: дорога не заминирована?
— А зачем тебе эта дорога? — удивился Ларкин.
— Давай к лагерю рванем, — сказал Борис. — Близко!
Ларкин посмотрел на часы, подумал и с сожалением сказал:
— Не выйдет. И так задержались сверх нормы…
— Так ведь близко, — горячо настаивал Андриевский. — Все равно тут сидеть, пока гусеницу ремонтируют, пока пехота подъедет.
— Скоро подъедет.
— Как же. Жди. Ну, прошу тебя! Тут же рукой махнуть до лагеря.
— Думаешь там отца поискать? — догадался вдруг Ларкин.
— Найдешь его… — сказал Борис и посмотрел на офицера. — Его эти гады давно кончили… наверно…
— В лагере большая охрана? — спросил Ларкин у офицера.
— Точно не знаю, — отрапортовал офицер. — Комендант только что уехал. И с ним взвод солдат. Полагаю, что часть охраны осталась.
— Видишь, — сказал Ларкин Борису. — Большая морока получиться может. А нам спешить надо…
— Ты спроси у него, — сердито сказал Андриевский, — мины есть на дороге?
Офицер попросил разрешения поговорить со своим фельдфебелем, подозвал его, несколько минут строго расспрашивал и потом уверил Ларкина, что дорога к лагерю не заминирована.
— Давай махнем. Надо же людей выручить… — сказал Борис, но он чувствовал, что Ларкин ехать не хочет, и понял, что действительно не стоит оставлять роту и пленных на одного Чигринца. Поэтому он тут же добавил: — Я махну, а ты здесь оставайся.
— Все-таки ехать решил? — сказал задумчиво Ларкин. — Я не советую. А кого с собой берешь?
— Никого. Сам справлюсь. Чего горючее зря жечь! Если что — подскочишь. Ясно? Пусть только Чигринец со связи не сходит…
Он нагнулся, сунул пистолет за голенище, круто повернулся на каблуках и побежал к своей машине. Ему вслед смотрели Ларкин и немецкий офицер. Когда танк сорвался с места и, развернувшись, с грохотом ринулся с высотки вниз, Ларкин сказал офицеру:
— Как же одно сообщество, нация может… Вы дайте команду, чтобы ваши солдаты сели. Сейчас пехота вас всех в тыл уведет. Там накормят. А вы скажите мне, как же может одна нация идти против всего человечества?
ЧЕРЕЗ МНОГО ЛЕТ ПОСЛЕ ВОЙНЫ
Командир бригады
Мы с генералом в очередной раз выходим покурить на лестничную площадку.
У него большая трехкомнатная квартира, но курить ему там не разрешают.
— Внучка скоро с гулянья вернется…
Я уже давно не курил в подъездах. С тех, кажется, пор, когда прятал от взрослых папироску в рукав. Но вообще здесь не плохо: дверь квартиры генерала находится в некотором углублении площадки и мы стоим не на проходе, а несколько сбоку; в подъезде не очень холодно; на кафельном полу, возле двери, специально поставлена консервная банка с водой для окурков. Точно такие банки стояли у нас в казарме там, где солдатам отводилось «место для курения».
Но сам-то подъезд ничуть не похож на солдатские «место для курения». Этот дом построен в конце сороковых или начале пятидесятых годов, когда еще не существовало термина «архитектурные излишества». Он находится в том, едва ли не единственном, районе Москвы, который строили в те годы как целый жилой массив. Район возводили медленно, о нем ежедневно писали в газетах, сюда возили экскурсии. Он получился, может быть, не очень красивым, даже однообразным, потому что все дома выложены из одинакового серого кирпича, но внутренняя планировка домов осуществлялась по старым образцам: потолки — более трех метров, раздельные санузлы, большие кухни и, наконец, что оказалось для нас в эту минуту самым существенным, — просторные лестницы.
Мы закуриваем каждый свое: генерал — «Беломор», я — сигарету.
— Мне товарищи с острова Свободы подарили сигары, — говорит Петр Харлампиевич. — Хорошие товарищи. Гостеприимный народ. Но я к папиросам привык…
Петр Харлампиевич принимает меня не в генеральской форме, а в цивильном платье. На нем — мышиного цвета джерсовая рубашка, выпущенная наверх, на темные широкие брюки. Его одежда, его подтянутая худощавая фигура без демонстративной выправки, его сдержанная простота и приветливость в обращении помогают мне забыть о его генеральском звании, и я держусь с ним почти непринужденно. За пять лет моей военной юности я ведь привык трепетать перед генералом. Для меня — тогда лейтенанта — командир полка, подполковник и то был полубогом, которого я лишь изредка видел на довольно далеком расстоянии и который обладал надо мной почти неограниченной властью. Когда после войны и после демобилизации я встречал в троллейбусе рядом с собой какого-то полковника, меня невольно, по привычке, тянуло встать, отдать честь и сойти на первой же остановке.