Когда-то конголезец Мусимбва занимал нишу «молодого африканского писателя с большим будущим». Он на три года старше меня и уже написал четыре книги, которые были с восторгом приняты не только нашим «гетто», но и критикой во внешнем мире. После успеха первого романа он бросил работу бармена, чтобы отдать себя литературе, как монашка отдает себя Богу.
Помнится, я относился к нему с недоверием, а вначале даже с ненавистью, когда он, словно метеор, ворвался в литературную среду, собирая премии, аплодисменты и лавры с безразличием, которое можно было объяснить как смирением, так и наглостью. Этот Мусимбва, говорил я, просто поймал волну, а когда мода на него пройдет, его вынесет на берег и о нем забудут, как забыли о многих других, кому раньше пели дифирамбы. Разумеется, на тот момент я не прочел ни строчки Мусимбвы. Но после первой строчки ревность сменилась у меня завистью, зависть – восхищением, а восхищение порой переходило в безграничное отчаяние, вызванное уверенностью, что я никогда не смогу проявить такой талант. На мой взгляд, он, бесспорно, первый среди равных, лучший в нашем поколении.
Когда я опубликовал «Анатомию пустоты», Мусимбва, будучи еще не знаком со мной, стал первым писателем, который высказался о моей книге. Он дал о ней восторженный отзыв, всячески ее рекомендовал, и, хотя его мнение имело меньший вес, чем даже крошечная заметка в «Монд-Африка», для меня было важно именно его слово, слово писателя. Мы с ним встретилась и обнаружили, что у нас один и тот же круг чтения, антипатии одинаковые, а разногласия минимальные, что у нас общие вкусы, что мы оба склонны к здоровому соперничеству, готовы соревноваться, но по-дружески, по-мужски, иногда с выяснением отношений; что мы почти ровесники и любим шататься по ночам в разношерстной и странной компании. И все же глубинной основой нашей дружбы стала незыблемая вера в мощное творческое начало жизни, которое для нас воплощалось в литературе. Нет, мы не думали, что литература спасет мир; напротив, мы думали, что она – единственная возможность не спастись от мира.
Итак, я ужинал с ним после матча и очень скоро завел разговор на интересующую меня тему.
– Как, ты говоришь, его зовут?
– Т. Ш. Элиман.
– Нет, это мне ничего не говорит. А как называется книга? «Лабиринт бесчеловечных»?
– «Лабиринт бесчеловечности»! Я несколько раз повторил первый абзац: «Вначале было пророчество, и был Король; и…» Увы, Мусимбва явно никогда не читал этих строк. Я хотел рассказать ему историю романа, по крайней мере ту незначительную ее часть, которую я знал. Но тут же понял, что не смогу: этот рассказ пожирал меня изнутри. Эту историю нельзя было ни пересказать, ни забыть, ни обойти молчанием. Но что делать с тем, что не поддается ни пересказу, ни забвению, ни умолчанию? Кажется, Витгенштейн высказался по этому поводу. Вот его слова: если о чем-то нельзя говорить, об этом следует молчать; ну, предположим, но, если о чем-то нельзя ни говорить, ни забыть, ни молчать, что же с этим делать, герр Витгенштейн? Я не знаю; но знаю, что, если о чем-то нельзя ни забыть, ни рассказать, ни умолчать, человек от этого страдает и в конце концов умирает, а мне не хотелось ни того, ни другого. Поэтому я сообщил только то, что знал, то есть, в сущности, очень мало, однако умолкнув, не почувствовал ни облегчения, ни грусти, а только усталость, физическую и душевную, как если бы этот маленький кусок жизни весил тонны и длился тысячелетия и во время рассказа давил на меня своей многовековой массой. Мусимбва со всей серьезностью, как будто делал признание, сказал, что никогда не верил в существование прóклятых литературных гениев, которые писали, стремясь достигнуть сердца тишины, погрузиться в бездну забвения. Он сделал паузу, а затем, глядя в окно и словно бы обращаясь не ко мне, а к темноте, к какой-то невидимой ночной сущности, продолжал:
– Желание самоуничтожиться в творчестве не всегда признак смирения. Жажда небытия может быть и признаком тщеславия… Но постой: ты уже прочел этот «Лабиринт бесчеловечности»? Думаю, нет, ведь ты сказал, что книгу уже несколько десятилетий невозможно найти.
– А я нашел.
Я рассказал ему о ночи с Сигой Д., затем достал книгу из кармана и протянул ему. Мусимбва изучающе взглянул на меня, словно прикидывая, не собрался ли я сыграть с ним какую-нибудь скверную шутку. Я сказал, что выйду на улицу и немного прогуляюсь. Он взял книгу и тут же открыл.