Выбрать главу
* * *

Издательство «Жемини» недавно выпустило в свет весьма необычный дебютный роман, автором которого будто бы является чернокожий, некий африканец из Сенегала. Книга называется «Лабиринт бесчеловечности», имя автора – Т. Ш. Элиман.

Если честно, у читателя возникает вопрос: не написан ли этот роман французским писателем, выступающим под псевдонимом? Хочется думать, что в африканских колониях образование достигло огромных успехов. И тем не менее: можно ли поверить, чтобы африканец так писал по-французски?

В этом-то и секрет.

Но о чем, собственно, идет речь в данной книге, которая явно нуждается в продолжении?

Нам рассказывают историю кровожадного властителя, этакого негритянского Нерона, который <…>

Остается выяснить, кто скрывается за странным именем Т. Ш. Элиман. Если (что маловероятно) это какой-то негр из наших колоний, впору поверить, что всесильная африканская магия действительно существует.

Б. Боллем

«Ревю де Дё монд»

11 августа

Возможно, ответом Элимана в этой истории стало молчание. Но что это за писатель, который молчит?

* * *

Во вчерашнем номере «Ревю де Дё монд» сообщается о выходе у одного начинающего издателя «весьма необычного дебютного романа, автором которого будто бы является чернокожий, некий африканец из Сенегала».

А мы смело вычеркиваем это скептическое «будто бы»: эта изумительная книга, «Лабиринт бесчеловечности», – шедевр чернокожего автора, африканца до мозга костей […].

Потому что месье Элиман – действительно поэт и действительно негр. […]. Под описанными в романе ужасами скрывается глубокий гуманизм. […].

Автор, которому, по словам издателя, месье Элленстейна, едва исполнилось двадцать три года, оставит след в нашей литературе. Скажу больше: за ранний возраст и великолепие поэтических видений его можно назвать «негритянским Рембо».

Огюст-Раймон Ламьель

«Юманите»

Год тому назад я упивался счастьем каждого дня, наполненностью каждой недели, безудержным ликованием каждого нового начала: я понимал, что влюблен, и молился, чтобы это никогда не кончалось. Аида, как ей казалось, своевременно предупредила меня о грозящей опасности. Но это «своевременно», конечно же, запоздало: я уже достаточно долго любил ее к моменту, когда она призналась, что не может позволить себе такую роскошь, как привязанность. «Рано или поздно работа потребует моего присутствия в другом месте, возможно надолго, и я уеду», – сказала она.

Это было честно, следовательно, жестоко. Я любил ее с бешенством ребенка, который не в состоянии найти язык для выражения своих чувств, испытывал ярость, сам не зная, кто из нас двоих ее вызвал. Поскольку каждый день или каждая ночь с Аидой могли оказаться последними, я проживал их с необычайным волнением, с болью, а порой (хоть я и старался побороть это чувство) даже с надеждой: вдруг она останется со мной, а не отправится куда-то на край света фотографировать вспыхнувшую там революцию? Величайшее из потрясений происходит на твоих глазах: смотри, я влюбился в тебя. Она отворачивалась. Но на меня это не действовало. Я не сдавался.

Однажды, в порыве отчаяния или, наоборот, в безумной надежде, я произнес роковые три слова. В ответ – ничего, ни осмотрительного «я тебя тоже», ни даже вызывающего «а я тебя нет». Аида вообще не ответила, и я знал: ставить ей это в вину несправедливо, ведь я еще раньше понял, что рассчитывать на взаимность не могу. Если уж совсем честно, в глубине души мне это даже нравилось. Наверное, в любви я, подобно многим другим, был мазохистом. Я словно играл в теннис с невидимым партнером, перебрасывал признания в любви, как мячики, поверх сетки. Они падали в темноту на другой половине корта, и я не знал, прилетят они обратно или нет: эта пытка неизвестностью доставляла мне извращенное удовольствие. Кто в неведении, в том еще живет надежда; из молчания Аиды могли воссиять несколько слов, как свет жизни из первозданного хаоса. У меня было много мячей. Я подавал снова и снова. Я был готов к тому, что матч окажется сверхдолгим.

Но вышло иначе. Однажды ночью Аида сказала, что уезжает на родину, в Алжир, где назревает историческая народная революция. То есть нам осталось шесть месяцев жизни. Я был как человек, у которого диагностировали рак в терминальной стадии. Той ночью я втайне от всех начал писать «Анатомию пустоты». Роман о любви, прощальное признание, свидетельство разрыва, прелюдия к одиночеству: все сразу. Я писал его три месяца, и в это время мы продолжали встречаться. Почему? Сознание, что она живет со мной в одном городе, а я с ней не вижусь, было мучительнее, чем сознание предстоящей разлуки. Я любил любить ее, amare amabam[10], любил свою любовь, любил наблюдать за собой, охваченным любовью. Жизнь как картина, изображенная на другой картине, сведенная к одному-единственному измерению. Это было не обеднение, а сосредоточение всего моего существа на одной-единственной цели. Если бы в тот момент меня спросили, чем я занимаюсь в жизни, мой ответ был бы скромно-горделивым и трагическим: я просто люблю. Я уже жил так, словно был запечатан; а когда на ваше тело поставлена печать, это означает слепую покорность.

вернуться

10

Я любил любить (лат.).