Мне страшно хотелось взяться за эту опасную работу, но артисты говорили:
- Опоздал ты, не годишься, стар! У тебя уж кости отвердели...
Я начал всячески ломать и выгибать кости, но это мало помогло мне.
Большинство артистов были иностранцы; я особенно жадно следил за ними, расспрашивал, о них, и всё, что я видел, слышал, высоко поднимало этих людей в моих глазах. Русские относились к ним снисходительно, с добродушными усмешками. Маслов рассказывал мне о своём товарище Нони Бедини, с которым он ездил, изображая "двух гладиаторов".
- Это - чудак; ему около тридцати годов, а он - как парнишка живёт! Ты поглядел бы, как он свою жену любит, - умора, видеть нельзя без смеха! Провожает её на арену - ручку целует, ей-богу! А то и ножку! Она работает, ездит, а он глядит на неё бледный, трясётся даже, боится: не упала бы! А она у него ловкая, сильная - бояться-то вовсе нечего! Едет она с арены - он её опять чмок в ручку и рад, - просто смотреть нельзя! А уж лет пять женаты, ребят двое у них. Хороший он товарищ, внимательный, с ним не пропадёшь, но смешной очень!
А мне нравилось, как Бедини смотрит чёрными глазами на свою жену, много было радости в этих глазах. Она отвечала ему тоже радостным, праздничным взглядом, и оба они были похожи на детей из хорошего семейства, когда, бывало, шли по пёстрым улицам ярмарки, прижавшись друг к другу.
Иноземцы считались русскими не настоящими людьми, а как бы ошибкой природы, - ошибкой, в которой однако было не мало приятного, но больше всего смешного:
- Чистяки: всё моются да обтираются. Деньги копят, - дескать, работа наша скоро силу вымотает, так чтоб на старости было чем жить. Нищими, дескать, не желаем быть. А между собою дружно живут, ничего; только вот смешные очень! Оттого у них и клоуны лучше наших...
Я не видел ничего смешного в этих людях, но мне казалось, что они веселее, живей русских, не так часто позёвывают, потягиваются.
Меня особенно интересовал англичанин-клоун, гладко выбритый, широколобый человек средних лет, с тёмными глазами, ловкий и сильный; было нестерпимо досадно, что я не мог говорить с ним, а он говорил по-русски весьма охотно, хотя никто не понимал его.
Он гораздо больше нравился мне за ареной, чем на глазах публики, посреди чёрной, жуткой воронки цирка, где он кувыркался и метался, играя, точно большой котёнок. Я видел однажды, как он, проходя в буфет, увидал своё изображение в зеркале и, сняв цилиндр, с улыбкой кивнул сам себе головою, это меня поразило. В антрактах я вертелся около двери его уборной, наблюдая, как он мажет себе лицо и всё время оживлённо разговаривает со своим отражением в зеркале, - несомненно, что он забавлял этим самого себя. Гулял он всегда один, а я ходил за ним, как сыщик, и мне казалось, что этот человек живёт особенной, таинственной жизнью и смотрит на всё так, как я никогда не сумею. Иногда я пробовал представить себя в Англии; никем не понимаемый, страшно чужой всему, оглушённый могучим шумом незнакомой жизни, сумел ли бы я жить так же спокойно улыбаясь, в дружбе только с самим собою, как живёт этот крепкий, стройный щёголь?
Как-то днём, проходя по мосту через Оку, я увидал, что он, сидя на краю одного из плашкоутов, удит рыбу; я остановился и смотрел на него до поры, пока он не кончил ловли. Вытаскивая на крючке ерша или окуня, он брал его в руку, подносил к своему лицу и свистел тихонько в нос рыбе, а потом, осторожно сняв её с крючка, бросал в воду. Надевая червяка, он что-то говорил ему; когда из-под моста выплывала лодка, он снимал шапочку без козырька и любезно кланялся незнакомым людям, а когда ему отвечали, делал страшно удивлённое лицо.
Другой раз я встретил его на горе, около церкви Успения. Он смотрел на ярмарку, клином врезанную между двух рек, держал трость в руках, перебирая по ней пальцами, и тихонько посвистывал, как бы играя на флейте. Издали через реку доносился глухой, чуждый шум; по воде ползли пароходы, точно большие жуки; где-то далеко горели леса; в дымном небе неподвижно стояло тускло-красное солнце. Мне было очень жалко этого человека.
Я выдумывал разные истории, в которых англичанин играл роль благородного героя, уснащал его всеми известными мне достоинствами и любовался им. Он напоминал мне людей Диккенса, упрямых в злом и добром.
Когда этот человек уехал из цирка, я был очень опечален, как будто потерял хорошего друга.
Не знаю, что именно дал мне цирк, кроме того, что в нём я увидел людей, которые красиво рискуют жизнью ради удовольствия ближних, - но я думаю, что и этого достаточно. Я смотрел на них сквозь книгу Гонкура, мемуары Файмали и чувствовал к ним почтительную зависть, ясно понимая, что эти люди нужнее меня на земле...
1914 г.