Но немного случайных всадников заворачивало коней в это ущелье. А местные люди называли камень — Кудайназаров камень.
— Держи! — Кадам протянул Гульнаре кусок мяса на лепешке и полголовки лука. — Устала?
— Все тело болит, — сказала Гульнара. — Долго еще?
— Скоро приедем. — Кадам потер пальцами покрасневшие от ветра глаза. — Смотри, какой ветер! Чистый!
— Холодно очень, — пожаловалась Гульнара. — Прямо всю душу выдувает… В кишлаке у тебя тоже так дует?
— В Алтын-Киике тихо, — сказал Кадам. — Ветер поверху идет, а у нас тихо. Дров много, кибитки теплые.
— Саксаулом топите? — спросила Гульнара.
— Саксаулом, арчой, — сказал Кадам. — Тепло будет.
Скорей бы, захотела Гульнара, скорей бы. Тесная вонючая кибитка, теплая. Разводить огонь, кипятить воду для чая. Варить. Стирать. Латать штаны этому человеку, Кадаму — то ли странно доброму, то ли вовсе сумасшедшему, такому доброму и сумасшедшему, что взял ее, буфетчицу Гульнару, в жены. Ждать его с охоты, стягивать с него сапоги. Рожать ему детей в его вонючей теплой кибитке. Скорей бы.
— Поехали! — позвал Кадам. — Ветер хороший, просто ты не привыкла еще…
Скорей бы привыкнуть.
На гребне перевала, у края спуска, они остановились еще раз.
— Мой кишлак, — сказал Кадам. — Видишь? Во-он он!
Пять-шесть домиков, пять-шесть точек белели глубоко внизу, в арчатнике. Сверху арчатник казался плоским, как лепешка. Сразу за арчатником открывалось сухое русло реки, широкое, стального цвета, а за ним, на том берегу, мощно вздымались из земли, из недр ее, три горы, почти во всем похожие друг на друга; только ледяные их плечи и головы светились и сверкали по-разному.
— Это наша кибитка, — сказал Кадам. — Самая крайняя, видишь? Мы построим новую, большую — там, где стоял дом моего отца.
— Его снесло рекой? — спросила Гульнара, с опаской и любопытством заглядывая в обрыв.
— Разрушили русские… — сказал Кадам. — А вон кибитка Гульмамада — он собирает целебную траву и убивает сурков.
— А люди-то у вас там бывают? — перебила Гульнара. — Ну, приезжает кто-нибудь? В гости, или так?
— Туристы бывают, — сказал Кадам. — Летом. Еще альпинисты.
Гульнара глядела в обрыв задумчиво.
— Зимовщики есть, — вспомнил Кадам. — На леднике живут, на станции. Дикие люди.
— Почему дикие? — обернулась Гульнара. — Русские, что ли?
— Русские, — подтвердил Кадам. — Они целый год там сидят, на станции — вот и дичают. Скучно им там сидеть. К ним на зимовку два дня надо подыматься, на ледник. Там один лед — ничего нет. Дальше Китай будет, Афганистан. Далеко!.. А один их у нас живет, Зотов. Склад у него: консервы, ватники.
— Торгует, что ли? — уточнила Гульнара.
— Нет, — сказал Кадам. — Для своих держит, для зимовки. У него там радио есть, вот только с батарейками плохо: трудно достать.
— Да, трудно с батарейками, — вздохнула Гульнара. — В городе — и то не всегда возьмешь.
Кадам тронул повод и поехал по краю обрыва, отыскивая тропку для спуска.
Медленно проезжали они мимо кибиток кишлака — впереди Кадам, за ним Гульнара. Кишлачные люди вроде бы и не нарочно, вроде бы и не на просмотр вышли из своих домов — а как бы по случайному вечернему делу: кто колол дрова, а кто и просто посасывал насвай, сидя на корточках и прислонившись спиной к глинобитной стене кибитки. На проезжающих они взглядывали мельком — не их, мол, дело, нечего глаза пялить, Кадам сам познакомит, когда надо будет, — но вслед им глядели открыто и долго: вот она, значит, какая — Кадамова жена, городская невеста. Любопытно, очень даже любопытно! Целый день ждали, только об этом говорили — и вот, наконец, приехала. Дай ей Бог! А любопытство проявлять не надо, нельзя. Это дикие русские, жрущие свиное сало, лезут всегда, куда их не зовут, цепляются, выспрашивают. Благословен тот, кто родился киргизом и вырос на мясе и на кобыльем молоке.
Гульмамадова жена Лейла оторвалась от работы — она плела шерстяные шнуры для крепления юрты — и глядела, пожалуй, слишком пристально. Тихий Гульмамад, знаток приличий, одернул ее:
— Возьми себя в руки, женщина! Твоя дочь берет с тебя пример.
Пятнадцатилетняя Айша, разбиравшая цветные нитки для матери, услышала отцовские слова и поспешно опустила глаза. Ее брат Джура, тощий и большеголовый подросток, глядел на Кадамова жеребца, и это не вызывало возражений со стороны тактичного Гульмамада.
А вот с матерью Гульмамада — древней старухой, кульком сидевшей на земле — ничего нельзя было поделать. Она глядела на проезжавших не скрываясь, не мигая. Она хотела глядеть — и глядела. Ей уже незачем было скрывать свои чувства и желания: ее возраст, внушавший удивление людям, давал ей это право… На спекшемся, неподвижном лице старухи ясные глаза светились младенческим любопытством. Она, казалось, собиралась что-то спросить, указать на Гульнару сухонькой птичьей лапкой и спросить что-то — но Гульмамад, безразлично смотревший в сторону, хранил спокойствие: старуха вот уже много лет не произносила ни слова.
— Городская, — сказала Лейла, не отрываясь от работы. — Трудно ей будет, а?
— Ты зачем, я зачем? — не глядя на всадников, откликнулся Гульмамад. — Айша ей поможет…
Айша, словно бы не слыша, сердито трясла нитки.
— Куда, куда! — вполголоса остановила ее мать. — Не поспеваю я…
Расправляя шнур узловатыми коричневыми пальцами, Лейла мельком взглянула на подъезжающих. Слабый ветер шевелил ее редкие сероседые волосы; она заправила их под косынку, запахнула вытертый чапан на плоской костлявой груди.
— Нитки давай! — ворчливо сказала она дочери. — Ишь, сидит, как невеста…
Кадам и Гульнара поравнялись тем временем с домиком Гульмамада. Поймав взгляд Лейлы, Кадам кивнул без улыбки.
— Красивая, — сухо заметила Лейла, глядя вслед проехавшим. — Плащ-то габардиновый, китайский.
— Худая только, — вынес свое суждение Гульмамад. — Городская — а тоже худая. Совсем жиру нет!
— Кто этот страшный старик? — сдавленно спросила Гульнара, нагнав Кадама. — У него красная борода!
— Он красит, — объяснил Кадам. — Так ему нравится… Почему страшный? Это ты просто не привыкла.
— Поскорей бы привыкнуть… — поежилась Гульнара. — А жена его, кажется, была красивая когда-то.
— Да, — подумав, согласился Кадам. — Когда-то она была красивая.
Они подъехали к кибитке Кадама — низкому саманному сараю с плетенной из прутьев крышей, обмазанной глиной. Кадам спешился и, помогая Гульнаре слезть, придержал ей стремя.
За стенами Кадамовской кибитки ревел ночной ветер, мчась, как по коридору, по глубокому ущелью. Он срывался вместе со снежной поземкой с высокогорных ледяных плато и мчался, набирая скорость, вниз в виноградные долины Таджикистана, в миндальные леса Ферганы. Там, внизу, он вбирал в себя запахи человеческой еды и человеческих эскриментов, пыль дорог и мусор базаров, он нагревался и изнеживался, терял скорость и подыхал на берегах мутных рек.
Нищие кибитки высокогорья не знали его немощи.
— Послушай, как гудит-то! — сказала Гульнара, поежившись.
Она уже приготовила постель на кошме, и теперь раздевалась, аккуратно складывая одежду на фанерный ящик из-под сухарей. Сидя в углу, Кадам молча и жадно наблюдал за ее занятием.
Стоя спиной к Кадаму, она отстегнула чулки от пояска и, скатывая их с ног, с досадой обнаружила, что, зацепившись за пряжку седла, один чулок порвался неисправимо. Потом она сняла жакетку, стянула через голову юбку и сложила ее. Шелковая комбинация не грела, но остаться без нее было еще хуже. Переступая голыми ногами по холодной кошме, Гульнара повернулась к Кадаму.
— Все снимать? — спросила Гульнара, по одной вынимая шпильки из волос.
Кадам не ответил. Рывком, пружинисто поднялся он с пола, шагнул к очагу. Схватил угревшегося у низкого огня круглоглазого кота за холку и, распахнув ногой дверь, вышвырнул его далеко за порог: ни одна живая душа не должна быть сегодня ночью в этой комнате, ни одна — только Кадам и эта женщина, Гульнара, его жена.