"...Некоторые крестьяне несколько изумили его своими фамилиями, а еще более прозвищами, так что он всякий раз, слыша их, останавливался, а потом уже начинал писать. Особенно поразил его какой-то Петр Савельев Неуважай-Корыто, так что он не мог не сказать: "Экой длинный!" Другой имел прицепленный к имени - "Коровий Кирпич", иной оказался просто: "Колесо Иван". Оканчивая писать, он потянул несколько к себе носом воздух и услышал завлекательный запах чего-то горячего в масле.
"Прошу покорно закусить", сказала хозяйка. Чичиков оглянулся и увидел, что на столе стояли уже грибки, пирожки, скородумки, шанишки, пряглы, блины, лепешки со всякими припеками: припекой с лучком, припекой с маком, припекой с творогом, припекой со сняточками, и ни весть чего не было".
Мертвые души в произведении Гоголя обладают плодоносной, физиологической силой, по примеру хтонических божеств преисподней, подземных подателей земного богатства. Всего вероятнее, на это значение Гоголь в поэме и не рассчитывал. Взаимозависимость жизни и смерти, изобилия и могилы, возможно, имела целью представить единообразие этих явлений, равно бессмысленных и гибельных в царстве неодухотворенной материи, на религиозно-нравственный взгляд (в аспекте, допустим, известного изречения Блаженного Августина, сказавшего о своем рождении: "...Не ведаю, откуда пришел я в эту то ли мертвенную жизнь, то ли жизненную смерть"). Не исключается и апокалиптический смысл в хождении Чичикова по мертвому промыслу (по слову того же Августина: "Христос придет судить живых и мертвых не прежде, чем придет для обольщения мертвых душою антихрист"). Но помимо того, независимо от намерений автора, в поэме слышатся отзвуки первобытно-языческих мифов. Ближе всего это связано с тем, что можно назвать "гилозоизмом" Гоголя, с его представлением земли в виде живородящей стихии, и следом за нею - царства мертвых в виде всемирной житницы. В этом отношении "Мертвые Души" языком современной повести и поместно-провинциального быта продолжают древнюю сагу, пленившую Гоголя в "Страшной Мести", - о мертвецах, бесконечно растущих в земле и составляющих ее фундамент и плоть ("Те леса, что стоят на холмах, не леса: то волосы, поросшие на косматой голове лесного деда" и т. д.). Непропорционально растянутое, склоненное к переполнению текста, тело поэмы - тоже своего рода мертвец, плодоносящий материальным и словесным избытком, сросшийся неотделимо с землей, простирающий мгновениями к небу тощие кости лирических монологов: "душно мне! душно!" - из живой могилы "Мертвых Душ" всё чаще, всё выше к концу эти всплески воздетых рук мертвеца-Гоголя... И оттуда же, из той же земли-могилы, исходят соки, тянутся корни - в вещественное умножение, в рост. Повсюду распростертая тень смерти - как черноземная почва для гоголевских гипербол, для роскоши его слога. От нее всё так и прет в поэме здоровьем, пышет грубой, чувственной силой, сочной физиологией образов, точно "мертвые души" (подземные боги) вдыхают жизнь в материю и служат на пользу народу, вещам, накоплениям, щекам, подбородкам и бакенбардам (растущим еще шибче у Ноздрева после того, как в очередной потасовке их выдирают, - те бакенбарды частный случай плотоядной буйности крови, бродящей в жилах поэмы).
"Здоровые и полные щеки его так хорошо были сотворены и вмещали в себе столько растительной силы, что бакенбарды скоро вырастали вновь, еще даже лучше прежних".
В роли землепоклонника Гоголю было совсем необязательно олицетворять своих богов или демонов в стилизованных образах какой-нибудь старинной легенды. В "Мертвых Душах" и следа такой стилизации нет. Тем не менее эта дальняя связь с древним религиозным сознанием угадывается уже в сближении земли и человеческой плоти, мертвых душ и кушаний, могилы и утробы, в стремлении всякой песчинки к поспешному размножению, в ощущении вещества как живой протоплазмы, способной к самозарождению и развитию в универсальном масштабе. Гоголевским формам и образам внятна та космогония, которую некогда втолковывали языческие волхвы княжескому сборщику подати Яню, касаясь спорной проблемы происхождения человека:
"Бог мывъся въ мовници (в бане) и вспотивъся, отерся евхтемъ (ветошкой), и верже с небесе на землю" ("Повесть временных лет", год 1071).
Из этой смоченной Боговым потом первоматерии сатана затем лепит человека, преданного телом земле, душою - Богу...
Схожий космогонический миф излагает заонежское сказание - о сотворении мира из персти земной, поднятой со дна преисподней:
"По старосветному окиян-морю плавало два гоголя: первый бел гоголь, а другой черен гоголь. И теми двумя гоголями плавал сам Господь Вседержитель и сатана. По Божьему по велению, по Богородицыну благословению сатана выздунул со дна синя моря горсть земли..."
Гоголь перенял эти навыки миротворения у птицы-гоголь, у своего тотемного предка, почитаемого у многих народов в качестве устроителя космоса. Гоголевская космогония того же пошиба: берется ничтожная толика какой-то элементарной материи, грубо чувственной, понуждаемой низшими ли, высшими ли бродильными силами к колоссальному разрастанию, содержащей в собственном зернышке полный образ вселенной. Появление гор у Гоголя в самый неподходящий момент, посреди ровной местности (вспомним гору в "Вие", в "Заколдованном месте" и т. д.), следствие всюду рассыпанных зерен плодоносного тока вещества, принадлежащего вечно беременной матери богине - сырой земле, которой втайне предан автор. Речь идет, разумеется, не о системе идей или верований, но о некой тенденции в жизнеощущении и стилистике Гоголя, так же как в творческой его и человеческой участи - вия. Примем ли мы во внимание упорное влечение Гоголя долу и низу, к земле и под землю, к каменноугольным бассейнам греха (где, однако, по Гоголю, властвует тот же закон великодержавного верха, отраженный в подземной воде); обратимся ли к лейтмотиву его творчества и биографии в виде навязчивых страхов и неотвязного желания самолично, при жизни, проникнуть в преисподние области, куда он, в конце концов, и нисходит, подобно Энею, Орфею, Вергилию, Данте и прочим искавшим родиться вторично из материнского чрева земли-могилы (не есть ли неодолимо грызущее человека влечение к смерти - та же жажда второго рождения, что присутствует в плотской любви, в этих поисках входа, пещеры с темным лазом под землю, со всеми небесными блаженствами, которых Гоголь, на манер Подколесина, счастливо избежал, с тем чтобы этим же темным путем пройти серьезнее, в книгах, сгинув не в любовных томлениях, но в неподдельной земле?), - вновь на память являются аналогии Персефоны, обеспечивающей воскрешение мертвых собственным погребением заживо... 1
1 Можно пояснить эту мысль о соединении плоти с землей, смерти с рождением, преисподнего мрака с богами и плодами достатка - наивным свидетельством женщины, погребенной в глубоком колодце и прокопавшей оттуда подземный ход:
"Затем, словно в утробу, где растет зародыш, я попала в подземелье. Потом по воле судьбы я освободилась, как будто снова на свет родилась" (Сомадева "Океан сказаний. История о Киртисене").
Мифологичность гоголевского мышления повлияла и на определенное сходство иных эпизодов и образов поэмы с фольклорными сюжетами-схемами, хотя автор, по-видимому, не искал специальных аллюзий, но пришел к ним в ряде случаев невольно и неосознанно. Так, понятие "хозяин", "хозяйка", в бытовом его содержании примененное, допустим, к Коробочке, имеет и второе, приглушенное, конечное, значение - "хозяйки леса" или "хозяйки всяческой твари", приписываемое обычно в фольклоре персонам круга Бабы-Яги. Весь антураж появления Чичикова у Коробочки отдаленно напоминает подобного рода встречи путешествующего героя с соответствующего типа старушками, проживающими в маленькой избушке-сторожке где-нибудь на окраине леса. Тут и непогода, принудившая героя в "темное, нехорошее время" проситься к ней на ночлег, и часы с шипением, напугавшие Чичикова ("как бы вся комната наполнилась змеями"), и несколько подозрительная жалоба хозяйки ("нога, что повыше косточки, так вот и ломит"), наконец, подведомственная ей всевозможная живность, начиная от собак, лающих на человеческий лад, и кончая индюком, говорящим: "желаю здравствовать". Но особенно "хозяйкой" в означенном смысле воспринимается Коробочка в контексте птичьего царства, какое представляет ее обитель, уже в комнатах украшенная картинами с изображением птиц, перенесенных затем в неисчислимых количествах на подворье и огороды, где огородное чучело в чепце являет нам фантастического двойника хозяйки.