– А что, разве у тебя есть… – Тут она осекается и умолкает. Должно быть, вспомнила, что у меня была еще одна сестра.
Лицо мистрис Пойнтц смягчается; она даже улыбается мне и, ласково погладив по плечу, говорит певуче, словно обращается к младенцу:
– Это платье отлично сшито, Мэри. Как хорошо на тебе сидит!
Я чувствую ее отвращение – и в притворной улыбке, и в том, как, коснувшись меня, она тут же украдкой вытирает руку о свои юбки, словно испачкавшись. Я молчу, и она посылает Джейн Дормер разыскать Кэтрин, которая, как на грех, снова куда-то запропастилась.
В груде вещей Кэтрин лежит греческий Новый Завет сестры Джейн. Как только меня оставляют в покое, я ухожу с книгой в коридор, открываю первую страницу и читаю письмо, написанное на форзаце. Нет, скорее, вглядываюсь в изящный почерк Джейн. Читать нет нужды – каждое слово этого письма навсегда в моем сердце.
Милая сестра, в этой книге закон нашего Господа. Здесь его завет и завещание, оставленное нам, скверным и грешным, чтобы вести нас по пути вечного блаженства. Читай ее со вниманием, и она приведет тебя к жизни бессмертной и бесконечной. Эта книга расскажет тебе, как жить, и научит умирать.
Так и не понимаю, почему мне она не написала ни слова. Зачем было оставлять Кэтрин письмо с пожеланием прочесть Завет – ведь всем известно, что она едва понимает по-гречески? Этот язык знаю я; это я день за днем слушала, как Джейн читает свою греческую Библию, пока Кэтрин бегала по парку наперегонки со своими щенками и строила глазки отцовским пажам. Должно быть, говорю я себе, Джейн решила, что я в наставлениях не нуждаюсь. Но, хоть и знаю, что это стыдно, да к тому же грешно, не могу побороть в себе молчаливую зависть к Кэтрин: не за то, что она прекрасна, как залитый солнцем луг, а я крива, как шпалерная яблоня, а за то, что ей Джейн написала, а мне нет.
– Мэри, пойдем прогуляемся? – Это Пегги Уиллоуби; она берет меня за руку и ведет через крытую галерею в сад.
Только что прошел дождь; в воздухе стоит свежесть, и пахнет влажной землей. Мы садимся на каменную скамью под навесом, стараясь не замочить платья; вода оставит пятна на шелке, и нам попадет от мистрис Пойнтц. Мы здесь самые младшие: Пегги, воспитанница maman, всего на год меня старше, но выше на полторы головы – такая я низенькая. У Пегги светлые волосы и круглые блестящие глаза; она была бы красивой, если бы не расщепленная надвое губа. Из-за губы Пегги и говорит невнятно.
– Как думаешь, какой он? – спрашивает девочка.
Речь, разумеется, о женихе королевы, испанском принце Филиппе; в последние дни в покоях фрейлин только о нем и говорят.
Я пожимаю плечами.
– Ты же видела портрет.
Все мы видели портрет, вывешенный в Уайтхолле: тяжелые веки и взгляд, словно следящий за тобой, где ни встанешь. От одного воспоминания о нем у меня мурашки по коже. На нем сверкающие черные доспехи, позолоченные здесь и там, а чулки белее лебединых перьев. Когда портрет только повесили, Кэтрин и кузина Маргарет подолгу стояли перед ним, шептались и подталкивали друг друга локтями.
– Ты только посмотри, какие у него прекрасные стройные ноги! – говорила Маргарет.
– А гульфик-то какой! – добавила Кэтрин, и обе покатились со смеху, прикрывая рты ладонями.
– Вот что я хотела бы знать, – продолжает Пегги, – правду ли говорят, что он привезет с собой инквизицию? – Это слово она произносит так, словно оно жжет ей рот, и надо поскорее его выплюнуть.
– Ах, это, – говорю я. – Никто не знает.
– А что такое вообще ин-кви-зиция?
– Точно не знаю, Пегги, – отвечаю я.
Это ложь. Знаю; maman мне объяснила. «Инквизиция» значит, что людей за веру хватают и сжигают живьем. Но я не хочу пугать Пегги; она и без того подвержена ночным кошмарам, а если услышит хоть слово о том ужасе, какой, по словам maman, ожидает Англию, вообще не сможет сомкнуть глаз.
– Пока мы добрые католики, нам бояться нечего, – добавляю я.
Пегги машинально тянется к висящим на поясе четкам. «Добрый католик» из нее такой же, как из меня, – попросту сказать, никакой; но мы должны притворяться католичками, от этого зависит наша жизнь. Так говорит maman.
– Поэтому королева не позволяет Елизавете появляться при дворе? Потому что она не приняла католическую веру?
– Откуда мне знать? – отвечаю я. Перед глазами встает Джейн: что, если так же кончит Елизавета… а потом и Кэтрин? Но я поспешно прогоняю эту мысль, не дав ей овладеть мной.
– Ничего-то ты не знаешь!
Вот и хорошо, что она так думает; ибо, по правде сказать, знаю я слишком много. Все потому, что прислушиваюсь к разговорам взрослых – к тем, что они ведут при мне, полагая, что ребенок ничего не поймет. Я знаю, что испанский посол хочет избавиться от Елизаветы, как уже избавился от Джейн. Знаю, что королева не хочет казнить сестру. Пока не хочет. Однако и про Джейн мы думали, что она в безопасности – ведь Джейн была одной из ее любимых кузин. Эта мысль ведет за собой следующую: знаю я, может, и много, но еще больше того, чего я не знаю. Только мне известно точно: Англия не хочет этой испанской свадьбы, не хочет и страшится того, что она принесет.