Чорехи получил домашнее воспитание, нигде не учился, но был завзятым книжником, страстным книгочеем. «Витязя в тигровой шкуре» он называл «драгоценным даром Шота Руставели».
— Вот радость, вот блаженство! — говорил он, раскрывая любимую свою книгу.
— Мед и сахар твоим устам, соловей сладкогласный! — приговаривал он, улыбаясь, точно и в самом деле с каждой страницы книги взлетало по золотому соловью. В канун праздников он зажигал свечу перед портретом Руставели, как перед иконой, и, заперев все двери, молился, простирая к нему руки, поручая ему судьбу Грузии.
— Великий Руставели! Отец стиха!
— Настанет день, умолкнут языки и в безмолвии не будет слышно гласа живого — но и тогда будет звенеть слово Руставели! Перед стихом великого Шота бледнеет любое великое деяние!
Не покидало Чорехи желание посетить древнее Рустави, поклониться родным местам великого поэта, обойти на коленях ныне пустынные холмы и долы.
— Ах, какая книга! Сколь прекрасного и возвышенного духа! Нет, не одной Грузии принадлежит она, а всему миру! Справедливо сказал о себе Шота:
Какое сердце сжег он без остатка в могучем пламени творения своего!
И Чорехи декламировал умиленно:
В этой строфе Руставели Чорехи видел, описание самого себя, отринувшего повседневную житейскую суету и пребывающего в надмирной обители мечты. Оттого он и выделял особо это место бессмертной поэмы и часто повторял его. Восхищенный и умиленный, он потрясал воздетой рукой:
— Чем эта книга ниже Евангелия? — И, взглянув на священника, добавлял: — Не гневайся, но помилуй, отче, будь заступником моим!
Но поп не сердился и не оскорблялся — да ему и не было никакого дела до Руставели! Отец Зирах был человек земной, преданный житейским делам, занятый стяжанием.
— Читаю, и сердце бьется сильней! — продолжал Чорехи.
Вряд ли нашелся бы во всей Грузии другой такой исступленный почитатель Руставели.
— «Я снискал себе в потомстве память и благословенье!» Правду сказал, предвидел грядущее мудрец!
Наравне со строфами Руставели печальник родины Чорехи любил отрывок из Библии:
«На берегах рек Вавилонских, там сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе.
На вербах посреди его повесили мы наши арфы.
Если я забуду тебя, Иерусалим, забудь меня, десница моя!»
Так бродил по свету согбенный, потрясенный судьбою отчизны патриот — и вздыхали его уста, и стонало его сердце:
— О грудь, никого не поящая!
— Горе тебе, орлица со сломанным крылом! Жар-птица с обрубленным хвостом! Увы, увы, Картли, Грузинская земля!
И хотя Чорехи был человек набожный, он отказывался верить преданию, по которому Грузия, когда апостолы метали жребий, чтобы определить, кому куда идти проповедовать учение Христово, досталась в удел богородице.
— Матерь божья, если мы — твой удел, почему ты отдала нашу Грузию туркам и персам на поток и разграбление? Нет, этого я не в силах понять!
— Нет, братья, если бы Грузия принадлежала богородице, неужели она не сумела бы охранить свое достояние? — качал он головой с сомнением.
Он постоянно был в движении, не знал покоя. Его можно было встретить близ деревни, на проселочной дороге, но чаще он бродил в глуши, по лесам и оврагам — долговязый, сухощавый, но статный, косматый, в очках, с всклокоченными усами и бородой, внушительный и суровый… Таким он запомнился мне, Чорехи, запыленный, покрытый испариной, без шапки, в старинной чохе с газырями и мягких сапогах, с неизменными сумкой, заступом и биноклем…
Из-за этого своего повседневного бродяжничества Чорехи получил от сельчан прозвище — «Странник».
— Вон идет Странник! — говорили, завидев его издалека.
В деревне на него смотрели косо, хотя и уважали, как человека бескорыстного, бессребреника.
— Где-то он сегодня клады копал, какую казну нашел? — спрашивали друг друга насмешливо соседи.
Но когда он приближался, насмешки смолкали, его приветствовали с почтением. А Чорехи рассказывал о своих последних открытиях — спокойно и убедительно.