Подобно многим современным художникам из других социалистических стран — вспомним всемирно известную советскую «деревенскую» прозу, — Габай удивительно постоянен в своей привязанности к родным местам. Природа дунайской равнины, местные подробности жизни и быта ее обитателей восстанавливаются в его рассказах со строгой, но точной и образной лаконичностью. Тем самым он словно вытравливает из своей души то щемящее чувство неприкаянности, фатального отрыва от исконных корней, которое звучит во многих его рассказах и в развернутой аллегорической форме передано в рассказе «В тени шелковицы». Пафосом нравственной требовательности и в то же время внимательной чуткости и доверия к людям рассказы Ивана Габая, несомненно, окажутся близки и нашему читателю.
И. Богданова
В ТЕНИ ШЕЛКОВИЦЫ
Осенняя страда кончилась. Наступила такая тишина, что у меня заныла душа. Струны ветра свободно парили над землей — смычки стеблей и колосьев люди уже срезали. Только допестра взъерошенная стерня да островерхие стога напоминали о поре зрелых хлебов.
И травы давно скосили. А те, что по недосмотру остались на корню, пожухли, поникли до самой земли и молили о дожде.
Я подошел к шелковице, принялся обирать с ветвей ягоды и класть в рот. Вскоре я заметил, что пальцы на руках стали синими. По опыту давно минувших лет я знал, что и губы у меня такие же иссиня-черные. Знал я и свойства шелковичного красителя и поэтому даже не пытался от него избавиться. Только машинально облизал губы и вытер руки о листву.
Так, весь вымазанный шелковичным соком, я и сел под деревом.
В тени шелковицы сидела старая цыганка. Широченная юбка, которую она расстелила по траве, била в глаза красным и зеленым узором. На голове у цыганки венок из полевых цветов. Цветы уже завяли.
Я внимательно разглядывал старуху. Руки у нее дрожали, она втягивала носом воздух, подобно зверю принюхиваясь к ветру. Я посмотрел ей в глаза и понял, в чем дело: старуха была слепа.
Я закурил сигарету, выпустил дым и тут же услышал цыганкину просьбу. Певучим грудным голосом, который в наших местах у людей моей расы вызывает смутное ощущение какой-то мрачной тайны, она попросила:
— Дайте покурить…
— Покурить, я? — Я недоуменно посмотрел по сторонам, будто ее слова могли относиться к кому-то другому. Но кругом никого больше не было, насколько хватало глаз, кроме нас двоих — ни души, во всей обозримой дали не видно ни дома, ни лачуги, никакого другого жилья, которое могло бы служить пристанищем этой попрошайке.
— Дайте, — приставала цыганка, и протяжный, жалобный звук всхлипнул у нее в горле.
— У меня сигареты с фильтром, — ответил я. — Не думаю, чтобы они тебе понравились, — продолжал я, даже не замечая, что обращаюсь к цыганке на «ты». Да, я говорил с ней на «ты», как в далеком детстве говорил со всеми цыганами, молодыми и старыми. Тогда я считал это в порядке вещей — ведь так поступали и все остальные, и доведись мне услышать, что кто-то обращается к цыгану на «вы», я бы покатился со смеху.
— Дайте же, — просила цыганка, протянув ко мне руку.
Я дал ей сигарету. Старуха ощупала ее, нашла нужный конец, оторвала и выбросила фильтр и сунула сигарету в рот.
Я задумался об этой странной встрече со старой цыганкой. Откуда ей взяться в чистом поле, как попала сюда слепая старуха, что ей здесь надо, билось у меня в голове.
— А-а, — вырвалось у цыганки, и снова она затихла и смотрела застывшим взглядом вдаль, или, лучше сказать, в глубину темноты.
Поблизости нет жилья, продолжал размышлять я, и мне стало не по себе. Что-то во всем этом мне не нравилось.
— И огоньку, парень, немножко огоньку, — жалобно, словно скрипка, простонала цыганка.
Я дал ей прикурить и опять сел на траву, поближе к ней.
Мы курили. Над нами шелестела листва шелковицы. Долго сидели молча. Первой заговорила цыганка:
— Я знаю, куда вы идете, и даже знаю, что вас ожидает, — сказала она. — Вам лучше вернуться, не пытайтесь обмануть судьбу, — продолжала она и погасила окурок о корявую палку, лежавшую у ее ног. — Жестоко поплатитесь, коль вздумаете искушать судьбу… — пригрозила она мне.