Выбрать главу

Поток красноречия достигает возвышенной кульминации и срывается в истерию, надрыв, отчаяние.

Удивительным образом, смерть кажется им невозможной. Как поражены и раздавлены двое русских, когда этого «феномена природы» (как они думали о Рильке) теперь в каком-то смысле больше нет. Молчание должно быть полным. Молчание, которое носит имя смерти, слишком ничтожно.

А значит, переписка должна продолжиться.

Цветаева пишет письмо Рильке через несколько дней после того, как в конце декабря получает известие о его смерти, и в следующем году посвящает ему длинную прозаическую оду Твоя смерть. Рукопись Охранной грамоты, которую Пастернак допишет спустя почти пять лет после смерти Рильке, заканчивается письмом к нему. («Если бы Вы были живы, я бы написал Вам сегодня такое письмо».) Охранная грамота, этот лабиринт эллиптических воспоминаний, ведущий вглубь души поэта, написана под знаком Рильке и, пускай неосознанно, состязается с Рильке, пытаясь догнать или даже превзойти Записки Мальте Лауридса Бригге, величайшее достижение Рильке в прозе.

В начале Охранной грамоты Пастернак пишет, что он оживает и живет ради только случаев, когда «вырывается на свободу всей ширью оснащенное чувство». Никогда еще сила лирической поэзии не видела такой блестящей, такой упоенной защиты, как в этих письмах. Поэзию уже нельзя оставить или отречься от нее, однажды став «крепостным Лиры», как наставляет Цветаева Пастернака в письме от июля 1925 года. «Со стихами, милый друг, как с любовью: пока она тебя не бросит».

Или пока не вмешается смерть. Цветаева и Пастернак не догадывались, что Рильке тяжело болен. Услышав о его смерти, поэты не поверили: это казалось несправедливостью космического порядка. А пятнадцать лет спустя Пастернак будет ошеломлен и сражен угрызениями совести, когда в августе 1941 года получит известие о самоубийстве Цветаевой. Он не осознал неизбежность ее кончины в случае, говорил он, если она решит вернуться в СССР со своей семьей, как она сделала в 1939 году.

От расстояния всё делалось насыщенным. Что Рильке и Цветаева сказали бы друг другу, доведись им действительно встретиться? Мы знаем, чего Пастернак не сказал Цветаевой во время их короткой встречи после тринадцати лет разлуки в июне 1935 года, в день его приезда в Париж в кошмарной роли советского делегата на Международном конгрессе писателей в защиту культуры: он не предостерег ее от возвращения, даже от мысли о возвращении в Москву.

Быть может, исступление, которое выплескивалось в их переписке, обретало голос только на расстоянии и в ответ на обманутые ожидания друг от друга (великие писатели всегда ожидают слишком многого от своих читателей, и те их всегда подводят). Их переписка на протяжении нескольких месяцев 1926 года дышит ярчайшим накалом, когда они бросаются друг на друга и швыряют друг в друга невозможными, восхитительными требованиями. Сегодня, когда, словами Пастернака, «всё тонет в фарисействе», их пафос и настойчивость — это спасательная шлюпка, маяк, берег.

_Любить Достоевского

Литература второй половины ХХ века — исхоженное поле, и с трудом верится, что какие-то шедевры на крупнейших языках еще могли избежать пытливого глаза публики. Однако лет десять назад, копаясь в корзине подержанных изданий у входа в книжный магазин на Чаринг-Кросс-Роуд в Лондоне, я наткнулась на повесть под названием Лето в Бадене, которую я бы включила в число самых прекрасных, возвышенных и оригинальных достижений целого века художественной прозы и парафикции.

Эта книга известна мало и по понятным причинам. Для начала, по профессии ее автор не был писателем. Леонид Цыпкин был врачом, выдающимся медицинским исследователем с сотней публикаций в научных журналах в СССР и за рубежом. Но, сразу отметая аналогии с Чеховым и Булгаковым, этот русский писатель-врач за всю жизнь не увидел в печати ни единой страницы своих литературных трудов.

Цензура повинна в этом только отчасти; проза Цыпкина, вне сомнения, едва ли могла претендовать на официальную публикацию. Однако к самиздату он тоже не обратился — по причине гордости, непроходящего пессимизма или страха быть отвергнутым неофициальной элитой — и оставался в стороне от независимых подпольных литературных кругов, активных в Москве в 1960-е и 1970-е — в период, когда он писал «в стол», для себя. Для литературы.