Выбрать главу

Убийство тирана как героический поступок — в этом слышится отголосок анархистского прошлого Сержа, и Троцкий, вероятно, был отчасти прав, когда обвинял Сержа в большей склонности к анархизму, чем к марксизму. Но Серж никогда не поддерживал насилие анархистов; анархистом его в юности сделали его либертарианские убеждения. За свою жизнь революционер Серж повидал много смерти. Этот опыт он наиболее остро отразил в Завоеванном городе, где смерть приобретает облик мании, оргии, политической необходимости, но и во всех остальных романах она всегда незримо главенствует.

«Нами не будут восхищаться», — говорится в скорбном панегирике жестокосердию революционеров, главе «Размышления во время авианалета» из Рождения нашей силы. Мы, революционеры, «должны видеть четко, ясно, мы должны быть сильны, несгибаемы, вооружены; мы должны быть машиной». (Хотя Серж, конечно, по темпераменту и принципам был приверженцем всего самого достойного восхищения.) Главные темы наследия Сержа — это революция и смерть; чтобы вершить революцию, человек должен отвергнуть жалость, принять неизбежность убийства как невинных, так и виноватых. Нет предела жертвам, которых может потребовать революция. Жертвовать другими, жертвовать собой. Ведь эта гордыня, готовность жертвовать жизнями во имя дела революции, неизбежно гарантирует, что однажды та же беспощадная жестокость обернется против тех, кто вершил революцию. В прозе Сержа революционер — это трагическая фигура в самом классическом, строгом смысле; герой, который творит, вынужден творить зло с готовностью принять грядущее за ним воздаяние.

Однако в лучших литературных произведениях Сержа — а это совсем не просто «политические романы» — трагедия революции помещена в более широкую систему координат. Серж стремится показать нелогичность истории и человеческой мотивации, человеческую судьбу и невозможность сказать, заслужил ее человек или нет. В конце Дела Тулаева полярно расходятся две судьбы его самых малозначимых персонажей: Ромашкин, одержимый справедливостью, которому не хватило смелости или бездумия убить Сталина, становится в сталинской системе террора важным бюрократом (пока что не попавшим под чистки), а Костя, убийца Тулаева, человек, восставший против системы вопреки самому себе, уезжает работать на скромную должность в колхоз на Дальнем Востоке, находит беззаботность и новую любовь.

Истина писателя, в отличие от истины историка, оставляет место для произвольного, мистического, беспричинного. Истина вымысла восполняет саму себя, ведь в ней гораздо больше, чем только политика, и гораздо больше, чем прихотливость человеческого чувства. Истина вымысла воплощается в самой себе; например, в острых, тактильных описаниях людей и пейзажей у Сержа. Истина вымысла может изобразить и то, в чем человеку никогда не будет утешения, но может и наградить его целительной открытостью всему конечному и космическому.

«Я хочу погасить луну», — говорит маленькая девочка в конце Повести о непогашенной луне Бориса Пильняка (1926), рассказанной в виде вымышленной истории об одной из первых ликвидаций конкурентов Сталина (его называют «номер первый»): в 1925 году Михаила Фрунзе, сменившего Троцкого на посту военачальника Красной армии, заставили согласиться на ненужную операцию, во время которой, согласно плану, он и умер. (В 1930-х Пильняк сдался и начал следовать сталинистским директивам в литературе, однако это не спасло его от расстрела в 1938 году.) В мире невыносимой жестокости и несправедливости горе и погибель словно становятся созвучны самой природе. И правда, луна у Пильняка в ответ на вызов прячется. «Полная луна купчихой плыла за облаками, уставала торопиться». Но луну нельзя погасить. Нельзя помешать беспристрастному, спасительному взгляду с расстояния — взгляду прозаика или поэта, — который не уклоняется от политической истины, но говорит нам, что на свете есть больше, чем политика, больше даже, чем история. Отвагу… беспристрастность… чувственность… мир живых созданий… и жалость, жалость к ним всем — истребить нельзя.