Саске отказался от ласк, в этот раз ни поцелуи, ни объятия, ни прикосновения — ему ничего не было нужно, ему это было неприятно.
Саске бесполезно было что-либо говорить, он не понимал слов. Лишь тогда, когда лихорадочное возбуждение в крови перешло в физическое желание, когда разум прояснел под знакомыми прикосновениями — лишь тогда Саске все осознал. Итачи не считал, что занятие любовью сейчас к месту, но это был единственный способ привести брата в себя, в чем-то заверить, убедить, успокоить.
Это был способ их разговора.
— Ты — моя часть. Я тебе говорил это уже, помнишь?
Саске кивнул головой. Что ж, сколько бы Итачи ни рассказывал о себе и своих мыслях, есть то, что Саске уже никогда не поймет о своем брате. Например, эти слова. И многие другие, сколько бы они друг другу ни раскрывались, все равно до конца один другого не поймет.
Продолжение кого-то? Ну, уж нет, Саске не собирался становиться чьим-то продолжением, возможно, лишь равноправной частью.
Частью Итачи.
Тот сперва удивился, когда его руку, ласкающую крепкое и ставшее еще более мужественным тело, остановили: как, без подготовки, сразу?
Возможно, Саске была нужна отрезвляющая боль, возможно, многочисленные ранения на его теле еще не так хорошо зажили, чтобы их нечаянно потревожить; Итачи не стал сопротивляться или уговаривать: кивнув головой, твердо оперся о согнутые и разведенные в сторону колени младшего брата и нагнулся к нему.
— Я знаю, что ты ненавидишь меня. Ненавидь, я согласен. Твоя ненависть это и есть любовь. Ты забываешь это.
Саске не трогал своего брата, ни разу за все время не прикоснулся к нему, лишь поднял руки над головой, положил их на футон, отводя свой взгляд в сторону и поддаваясь чувству неприятной боли и одновременно наслаждения, тяжело дыша приоткрытым ртом и ощущая, как туго стянутая раскаленная спираль внизу живота начинает накаляться все сильнее и сильнее, как будто давить и распирать изнутри; при каждом новом медленном и терпеливом толчке тяжесть внизу живота росла и все больше разгоралась, как будто от нее шел жар расплавленного металла по горячему телу.
Сперва Саске избегал смотреть в глаза Итачи, постоянно поднимал свой взгляд в потолок или опускал на тело своего брата, но тот, ухватив его лицо за подбородок, повернул к себе, нависая сверху и смотря своими близорукими глазами в чужие, темные и мутные, как будто чем-то удивленные.
Саске был силен. Эта сила отражалась в его глазах. Итачи был горд, что мог назвать этого человека своим младшим братом, своей частью.
— От прошлого не убежишь, Саске. Живи с ним. Живи вопреки ему.
Итачи тяжело дышал, ритмично покачивая своими бедрами и опираясь согнутыми локтями по обе стороны от головы Саске: так он беспрепятственно мог смотреть в его глаза, толкаясь как можно глубже, но по-прежнему мучительно медленно, заставляя своего брата изнывать и хвататься руками за ткань футона.
Его рассыпанные и разметавшиеся пряди волос — Итачи был ими восхищен.
Восхищен запахом его тела, его свежими ранами, новыми шрамами, низкими горловыми звуками нетерпения и желания, даже агрессивным блестящим взглядом.
Саске приоткрывал свои сухие губы, сглатывая слюну и морщась, когда его брат нарочно не давал раствориться в блаженстве до конца.
Итачи пробовал жить без силы шиноби, когда он, слепой и кое-как поддерживаемый только Шисуи, в холодном плаще, не видящий, куда идти, спотыкающийся о камни, не мог сразу достать кунай из своей сумки. Это были тяжелые времена, вечный побег от Корня АНБУ, особенно тяжело стало тогда, когда Шисуи окончательно сломился под тяжестью съедающей его силы болезни. Знакомый врач-монах, лечивший его и пытавшийся поставить на ноги, ничего не мог сделать, Итачи был еще слеп, он не видел, как умирал его лучший друг и брат, но ему даже от одного осознания того было больно.
Шисуи кашлял и рвался кровью на Итачи, прощаясь с ним. Потом, когда тот коснулся его руки, он сразу отдернул свою ладонь: Шисуи уже был холоден и тверд.
Однако врач сразу засуетился после смерти своего пациента, выполняя его последнюю волю. Не успело тело Шисуи до конца затвердеть, снова обмякнуть и начать разлагаться, как Итачи пересадили его глаза. Медленно, мучительно больно, почти до потери сознания от болевого шока, в бреду — никакие обезболивающие травы не помогали. Но в итоге он начал видеть, пусть и навсегда остался близоруким. Итачи жизненно важно было это зрение, без него бы он не выжил. Шисуи завещал своему брату эти глаза.
Блеклые, как будто выжженные солнцем, не свои, застывшие, глаза мертвеца.
Но Итачи не был притязателен.
Саске, кажется, было неприятно. Его силой заставляли смотреть в серые зрачки, заставляли вздыхать и томно прогибаться в пояснице, не отрывая взгляда от лица и глаз Итачи, — но постепенно, чем больше он смотрел, тем яснее узнавал тот самый прежний взгляд прежнего брата.
Родного старшего брата.
Но ненависть — она вечна.
Итачи пробовал жить, держа в больных руках оружие, скитаясь из города в город, пока его не нашли люди в черных плащах с алыми облаками. Ему некуда было идти, некуда деть свои умения и искусство, поэтому, уже разыскиваемый преступник, он согласился вступить в Акацки, хотя бы для того, чтобы следить за тем, чтобы эта организация ни в чем не ущемила свободу Конохи.
Но Саске снова все смешал, все карты.
Глупый, мой глупый брат, если бы ты знал, как я тебя ненавидел тогда. Если ты знал, что я лгу тебе, говоря, что никогда не буду ненавидеть.
Уже ненавижу, уже нестерпимо сильно, как и ты меня. Я хочу тебя ненавидеть и быть ненавистным тобой, я хочу тебя любить и быть любимым тобой. Это мое совершенство, это мое безумие.
Я безумец, сошедший с ума в поисках совершенства и силы, но и ты не лучше, если не хуже меня.
Это наш удел, наш приговор, от этого не убежишь. Прости.
Я же прощаю и всегда прощал. Прощу еще сотни раз.
Тягучий и медленный толчок, в конце резкий и быстрый.
Руки Саске судорожно скрутили ткань футона, тело, не контролируемое мутной вспышкой в глазах, выгнулось на секунду дугой, резко, и тут же снова опустилось, позволяя груди беспокойно и высоко подниматься, а мокрой от пота спине прилипать к ткани постели.
— Я все понимаю, Саске. Твою боль, я вижу ее. Я разделю ее с тобой.
Итачи смотрел как никогда нежно и даже как будто заботливо, осторожно, нависая над своим братом, над его лицом, закрывая его тенью своих теплых волос.
Он пробовал жить по-всякому, но в итоге всего пришел лишь к одному выводу: Саске ему был нужен сильнее всех в этом мире, и он любил его сильнее, чем Коноху.
Возможно, жалкая истина для сильного человека, но ему не выбирать.
Итачи не знал точно, сколько ему осталось жить. Врач, которого он оставил навсегда с телом Шисуи, неопределенно качал головой: болезнь развивалась слишком быстро, как будто вода, много лет накипавшая за дамбой, вдруг ударила всей своей мощью, сметая бурным и кипящим от силы и свободны потоком. День, два, год, пять лет — кто знает, сколько отмерено Учихе Итачи, сколько ему еще раз сгибаться в приступах, в этот момент зажимающих в тисках больное сердце. Из-за этой почти нечеловечной боли он иногда не мог дышать. Поэтому он хотел пользоваться силой, пока еще мог, пока не умер и не переродился в другое тело.
Найдет ли Саске его после окончания этой жизни?
Обязательно. Маленькому брату также нужна сила.
Итачи видел, до сих пор замечал в его глазах нечто серьезное, то, что никогда уже не уйдет из этого взгляда, — результат того, через что он прошел, что решил и что сделал; надо отдать ему должное, даже вина — Саске обязательно познает, если уже не познал, чувство вины за гибель деревни — вина содеянного не сломала его.
Сильный, сильный младший брат.
Саске видел много масок своего брата: жестоких, печальных, сильных, — но, пожалуй, это была самая искренняя и правдивая из всех. Ее еще Саске никогда не видел, видел нечто похожее тогда, в Тандзаку, но это был лишь жалкий намек.
Выражение глаз старшего брата, его лицо, трепещущие от наслаждения ресницы, приоткрытые бледные губы, впалые щеки и нетерпеливое дыхание, шрам на лице — Саске видел его как будто в первый раз и не мог оторвать своих глаз — Итачи всегда будет для него совершенством, — жадно сжимая свои берда и заставляя горячую, влажную и гладкую плоть скользить в нем как можно тяжелее, как можно дольше, растягивая каждое движение и наслаждаясь жаром и твердостью внутри, делающей больно и одновременно приятно.