Тихонцев пел, озирался, смотрел на поднятые в небо горы, на немыслимо белый, строго блистающий снежный припай, на колотый, чернокаменный контур.
«Неужто все это вправду? — думал он. — Неужто правда это Саяны, и я иду и смотрю на них сколько угодно, и сам все тот же, прежний, живший когда-то в квартире, озадаченный пустяками... Чудеса, — думал он, — чудеса...»
Иногда он пропускал вперед караван и садился на оленя. Он подводил его к кочке, становился на нее, клал ногу на олений хребет, и олень сейчас же уходил из-под ноги. Олень не понимал таких лошадиных слов, как «тпр-р-ру». Он уходил, Григорий падал и потом долго шел, не пытаясь больше садиться. Но, вдоволь пройдя по устлавшей землю, цепкой карликовой березе, по лосиным, срывающимся в болото тропам, по чвякающему кочкарнику, он снова садился на оленя. И даже ехал немного. Олень бежал, стремясь быть вместе с ушедшим вперед стадом. Его нельзя было остановить. На нем не было узды, только веревка привязана к морде. Он не понимал ни единого слова.
К вечеру, набивши ноги, и плечи, и спину о камни, погнув стволы ружья при падениях, Тихонцев бросил эти попытки, догнал караван, ставший на чаепитие, и Ваня Стреженцев спросил у Тихонцева с ехидным безразличием:
— А что ты не едешь? Он тебя потянет. Это не бык, а трактор.
— Успею еще, — сказал Тихонцев. — Наезжусь еще на этом быке.
Так они шли до заката, взглядывая иногда на кальку с вычерченным маршрутом, припоминали места, виденные месяц назад. Снежные горы скрылись, вместо них слева и справа явились горы такого же роста, с хвойным, зеленым до черноты, густеющим лесом.
Перевалили водораздельный хребетик и вышли на Белую Дургомжу, шумно и крепко моющую позелененные в воде, пестрые камни.
Потно и тяжко идти. Мошка измытарила тело и душу. Чукина не было здесь. Тихонцев здесь хозяин. Стоило только заметить поросль серого, губчатого ягеля для оленей, стоило крикнуть каюрам...
Но он все шел. Это было совсем не то, что вчера. Ему надо было идти. Ребята ждали его на лесном пожарище. Он знал это точно. Никто в жизни не ждал его так. Еще можно пройти пять километров, или хотя бы четыре, или еще двести метров...
Вдруг Григорий заметил дымок впереди. Послышался треск. Он поспешил и увидел: горит костерок, тянутся к дыму олени, Сергей ладит таган, Лена с ведром пошла к речке.
— Сергей, — сказал Тихонцев очень, очень спокойно. — Можно еще пройти часа два. Мы бы послезавтра добрались до Алыгджера. Обратно вернулись бы за восемь дней.
— Олени устали, — сказал Сергей чуждо и даже злобно. — Дорога какая, ой-ой-ой. Двадцать пять километров в день надо ходить. По договору... А мы уж сколь прошли.
Тихонцев поглядел на Сергея. Где он, тот добрый веселый парень, что седлал ему оленя?
— Значит, по договору? — сказал Григорий. — Ну, ладно. Давай по договору. — Он не знал, что еще тут говорить.
Подошел Иван, глянул, сплюнул.
— Вы как хочете, — сказал, — а еще пяток километров вполне возможно. Я завтра к вечеру дома буду.
— Да, — сказал Григорий. — Что ж... Я тоже пойду. Будем вас ждать в Алыгджере.
— Ждать да догонять — самое плохое дело, — сказал Сергей.
Тихонцев пошел вслед за Иваном и видел его обтянутую комбинезоном крепкую спину, лопатки, двигающиеся от спорой, упругой ходьбы. Ему думалось о том, сколько силы в этом человеке, сколько он может вот так идти и сколько можно держаться с ним наравне.
О Сергее думалось с обидой и недоумением: как может быть человек в одно время добродушным и злобно упрямым? Как он может противиться явному, нужному всем делу?
Иногда казалось, что держаться больше нельзя и надо падать. Тихонцев закрывал глаза, открывал их снова и обнаруживал вдруг, что не упал, что идет, ставит ноги в путаницу леглой березы, в мох, в камни. Мысли все дальше уносились от тропы, по которой он идет, от Саян, от оленей, от Вани Стреженцева и от Сергея.
Вдруг он равнодушно заметил, что Ваниной спины больше нет впереди, что Ваня свернул в сторонку и сел.
— Что, не пойдем дальше? — спросил Григорий, вовсе забыв, кто здесь начальник. — А может быть, еще пойдем?
Иван не ответил. Тихонцев тоже сел и вдруг понял, что если еще просидит хоть минуту, то непробудно уснет. Он поднялся и принес из вьюка топор. А Иван все сидел, и олени сгрудились возле и ждали, когда их развьючат, топтались и даже ложились от слабости в мох.
Григорий пошел нарубить дров для костра. Утром Иван правил топор оселком. Жало его теперь светилось, блестело. Григорий остановился у большого пня, занес над ним топор. В голове было ватно и вяло. Только одна ленивая мысль пробивалась как будто: «Сейчас я рубану себе по пальцу». Он думал об этом безразлично, как о чем-то чужом, постороннем. И руки тоже были ватные, чужие от усталости.