Мечтательный парень, Гриша не выдержал вскоре, бросил свой каталог и поехал с геологами в Саяны. Съездив раз, он не мог уже оторваться от геологии. От гор, тайги, ружья за плечом, молоточка в руках, трехмесячной бороденки на скулах — от проветренной зноем, потом, снегом дубленой жизни. Он ломал себе кости в горах, тонул в реках, плутал по тайге, болел ревматизмом, выздоравливал и ехал опять в Сибирь. Не мог не ехать туда. Геологи знали его теперь, брали с собой охотно. В сущности, он был удобен: неглуп и покладист.
Теперь Гриша прилетел в составе семнадцатой слеповской партии в Алыгджер, лежал на интернатской койке, курил, высказывал давние, важные мысли.
— Понимаешь, Ростислав, мне в жизни, в общем, надо немного. А может быть, больше этого нет ничего. Я должен обязательно каждый день знать, что сделал хоть самую малость в хозяйстве мира. Вот как сапожник: стачал сапоги, и спокойно, твердо живет дальше, не думает совсем о ней, а просто чувствует свою полезность. Самое страшное для меня — потерять это ощущение.
— Вот, вот, — сказал Слепов, — давай, ощути свою полезность, подбрось в печь полешко.
Ирония начальника не нарушила Гришин высокий настрой.
— Еще природа, — продолжал он. — Вот мы сегодня летели, я глядел на землю, на эти речки, на горы, на солнце и все время твердил бессмысленную фразу: «Спасибо тебе». Я ее иной раз твержу в самое неподходящее время. Снег повалит или дождь, а я бубню про себя: «Спасибо тебе». И чувствую счастье. Понимаешь?
— Ну, а чего же ты о «душевном элексире» толковал? Какой там у твоей души недуг? Часов двенадцать полазаешь по горкам с образцами да со шлифами в рюкзаке, всякая хворь отпадает к черту. Ни бессонницы, ни посторонних мыслей.
— Да нет, ничего, — сказал Гриша. — Лечиться мне, в общем, не надо. Совсем ни к чему. Я даже боюсь: вдруг вылечусь в самом деле? Очень боюсь.
— Влюбился, что ли? — Слепов спросил это без усмешки.
— Не знаю.
— Так. Ясно...
И пошел дальше мужской разговор, малословный и многозначащий. Разговор о женщинах.
— Я ехал нынче через Москву, — начал Гриша. — Как всегда, остановился там на сутки. Познакомился с потрясающей женщиной... Галя Клементьева ее зовут. Переводчица «Интуриста».
— И тебе хватило суток?
— Ни черта мне не хватило. Мы познакомились с ней в «Национале». Знаешь, такое кафе на улице Горького? Она сидела за столиком. Я к ней подсел, понес всякую ахинею: Хемингуэй, то, се... Вышли мы вместе, тихонько побрели вверх, к Пушкинской площади. День теплый, асфальт нагрелся, липки по моде подстрижены, город огромный, чистый, яркий и какой-то добрый катит навстречу, и шум на улице мягкий, веселый. Я очень люблю Москву. Вот так приехать и подышать столичной жизнью.
Да. Ну, свернули, конечно, на бульвар. Сели. Напротив старикашка какой-то спит. Из прошлого века банковский служащий. У пальтишка бархатный воротник. На трость оперся, кожа на руках розовая, прозрачная, в морщинках. И синие жилы. Шляпенка на самый нос сползла. Проснулся, взглянул на нас, глазки совсем уже голубенькие. Пошевелил губами. «Счастливая молодость!» — говорит. Потом посидел, подумал, заулыбался. «Скоро, — говорит, — лето. Бабочки будем носить...» Понимаешь? Старость, умирание и полное возвращение в детство. Я о себе стал вдруг жалостно думать. Какая там к черту молодость: двадцать восьмой год. И Галочку обнять хочется дико. Я руку вытянул вдоль скамеечной спинки. Она вдруг голову запрокинула, положила ее мне на руку и зажмурилась. Я тоже закрыл глаза, начал что-то бормотать невнятное. «Вот, — говорю, — Галочка, люди стареют, а ничто от них не уходит. Ничто. Плохо, когда ничего не приходит». Выдал такую загадку и жду... Она открыла глаза, долго смотрела на меня и говорит:
«Я вас слушаю, а ничего не слышу и не понимаю. Странно, мне вдруг показалось, что вы совсем не чужой для меня человек...»
Ну, и потом пошло. В кино мы сидели, на всяких бульварах, в кафе. Убей, не вспомнить, где мы бродили, чего говорили... Да...
У нее отдельная комната. Одна живет. Ночью мы шли к ее дому. А поезд хабаровский в семь утра. Понимаешь? Я думал, как бы не опоздать. Опоздаю, думал, потом придется платить за простой контейнера. И я сказал ей такую глупость... Спросил: «У тебя есть будильник?»
— Так. Будильник, говоришь? Это, братец, не слишком красиво. Это, по-моему, запрещено.
— В том-то и дело.
— Впрочем, всяко бывает. Смотря какой она человек.
— Не знаю. Мне нравится. — Гриша замолчал, припомнил кое-что. Как стояли на лестнице с Галей. Как он рвался за Галину дверь с четырьмя звонками, как недоумевал, мрачнел, целовал ее с умыслом долго. Галя сказала ему: «Ты хороший. Мне с тобой хорошо. Но тебе уезжать завтра». Галя стояла рядом, и было так, словно она уходит все дальше. Остаться без нее одному посреди чужой московской ночи Грише казалось немыслимо, страшно. «Зайдем на минуту, — сказал он ей наконец. — Я выкурю сигарету и сразу уйду. Даю тебе слово». Галя сказала: «Нет».