— Саша, — сказал венгр, — вы похожи на мою сестру. Я смотрю на вас и вижу сестру, Ружи...
— Она у вас работает или учится? — спросила Саша.
— Она умерла.
Тропа соскользнула в глубокий распадок к ручью. На дне топорщились ржавые плахи залубеневшего снега. Видеть его рядом с цветением летней земли было холодно и тревожно.
Снова вспорхнули рябчики. Молодняк попрятался где попало, а матка села на голый кедровый сук. Она топталась, ерошила перья, отчаянно свиристела. Не ждала она добра от идущих людей. Сидеть открыто ей было страшно и неуютно. Но птица все не слетала, кудахтала, чтобы люди ею занялись, забыли о выводке — малых, бесхвостых, плохих летунах. О детях.
— А я кончила нынче десятый класс, — сказала Саша, — хотела в Иркутск поехать, поступать в медицинский, а потом так вышло — осталась. В колхозе теперь работаю. На ферме — дояркой.
— О-о-о! — сказал венгр. — Дояркой.
— У нас вообще-то колхоз охотничий. Вот приезжайте осенью, в октябре. Никого не найдете в Алыгджере. Ни людей, ни собак. Все уйдут — на промысел...
— Спасибо, — сказал венгр. — Я постараюсь приехать... — Он не очень слушал теперь Сашу. Она говорила долго. Ей было легко и важно рассказывать о колхозе. Венгр видел только черные Сашины волосы, юность девушки, чувствовал ее родственность этим горам, и цветам, и лесу. Он думал о своей сестре, Ружи.
Представил ее посреди саянской страны Тофоларии. Она шла уверенно и легко, ничуть не страшась безлюдья, чужой природы, огромной и дикой. Она никогда ничего не страшилась, Ружи. Все в мире было ей новым, близким и дружеским: лес, поле, толпы людей на бульварах Пешта, джазовый блюз, рабочая будничность сибирских селений...
Недавно, весной, Вирмош был в Павлодаре. Ружи ему говорила про этот город. Про его зной, про степь, про пшеницу, про людей: какие у них большие плечи и руки, как они одержимы своим трудом. «В Павлодаре есть бульвар, — говорила Ружи. — Ни один мужчина не гуляет по нему днем. Само слово «гулять» означает «выпить».
Вирмош гулял по этому бульвару днем. Единственный праздный мужчина на всем бульваре. Сидел на скамейке и слушал голос рабочего города. Голос был негромок, ненавязчив и деловит: без шарканья ленивых подошв и шин. Звуки рождались и быстро гасли, уносились куда-то мимо, по делу. Протарахтел мотоцикл.
Вирмош представил Ружи на мотоцикле. Ружи в белом открытом платье, с летящим пуком волос, рядом с надежным мотоциклистом, очень большим русским парнем. Она говорила об этом парне. Наверное, ехала, склонялась немного к его спине. И улыбалась.
Пока Ружи была жива, Вирмош не думал о ней подолгу. Она росла самостоятельной девочкой. В шестнадцать лет курила сигареты, пела в концертной бригаде и возглавляла какой-то там комитет.
Воспоминания о Ружи незаметно для Вирмоша и неизбежно приводили его к мысли о собственной жизни. Как его везли на войну в большом немецком грузовике. Ему не дали автомата. Он должен был рыть окопы для немцев, двадцатитрехлетний студент-филолог. Он должен был слушать команды немцев, повиноваться. «Нет, — говорил себе тогда Вирмош, — это нечестно. Я венгр. Это не моя война. Русские мне не враги».
Под первой русской бомбежкой в ночной суматохе Вирмош бежал из своей команды. Его поймали и снова везли куда-то, и снова немецкая брань...
Все стихло внезапно. Исчезли звуки внешнего мира. Остался лишь скрежет обрезков жести внутри головы. И боль. Очнулся Вирмош от боли. Узнал, что контужен, что все считали его безнадежным, но молодость помогла. «Молодость, только молодость тебя спасла», — сказали ему старики. Они принесли полумертвого парня к себе в землянку. Они разжимали ему челюсти и вливали в рот кислое прошлогоднее вино.
Когда Вирмош впервые встал на ноги — это было очень больно. Ноги слабы, и кости хрустят. И никак не вспомнить название своей улицы в Будапеште.
Дом, где жила семья Риосеги, был разрушен бомбой, остался стоять один угол — две сцепившиеся друг с дружкой, ненужные теперь стенки. Все остальное ссыпалось наземь: битый кирпич, исковерканное железо, хлам порушенного жилья. Внутри стоящего домового угла были видны обои: синие девочки верхом на оранжевых лунах. Обои маленькой комнаты Ружи...
Вирмош вспомнил все это, сидя на павлодарском бульваре, вспомнил маленькую могилку на городском кладбище. Фанерку с чернильной надписью: «Риосеги».
Близко, возле ограды, играли мальчишки. Кидали в небо белый лоскут, смятый в комок. Лоскут расправлялся в небе и падал. На тонких, ниточных стропах к нему был привязан камень. Падал он быстро, крохотный парашютик... Серьезная девочка в белом платье смотрела на эту игру. «Ружи!» — тихо позвал Вирмош. Девочка обернулась. Глаза ее были печальные, взрослые и родные. «Ружи!..»