Выбрать главу

Бревна большие, сосновые, в замшелых струпьях коры возле комля, в желтой, луковой шкурке — поверху. Сидеть на них можно долго, но надо ехать. «Ехать — так ехать...» Подходит товарный состав, Сережин влезает на тормоз и едет. Надо его штрафовать, ссаживать, вести в милицейскую комнату на первом же вокзале. Никто его не штрафует. Он все равно поедет. «Меня не остановишь», — говорит он себе.

Пыль и копоть летят в глаза. Тормозную площадку мотает. Мысли тоже мотает, кидает в разные стороны.

«А что, — говорит себе Сережин, — приехать, пойти в военкомат и попросить взять меня в армию. И в пограничники... А что? Вполне возможное дело. Должны взять. Все же парень я здоровый. Напишу в заявлении: так и так... Должны взять. А там — на заставу. Эх! Когда нет опасности — люди мельчают. Да. Так я и сделаю. Нет. Постой, постой. Доработаю до сентября, подналягу, собью пару тысчонок, ружьишко возьму — и на промысел. В тайгу. В сентябре марал трубит... Рябчиков посшибаю. Глухарей... Эх... Нет. Стой. Можно сейчас поступить в училище механизации. Три месяца — и механик. И сюда, в Поспелиху... Ах, какая здесь жизнь. Как хорошо, что я сюда попал! Напишу все и снова поеду. Только не медлить. Скорей!»

Въехали в темную ночь. Сильно похолодало. Лес пошел по сторонам, ленточный барнаульский бор. Саднит глаза от мутного, с пылью ветра. «Скорее, — думает Сережин. — Скорей!» Ему кажется, что он едет в совсем новую жизнь, в такую, где все сложно, и просто, и необъятно, как там, в степи. «Скорей!» — говорит вслух Сережин и видит город: огни над огнями и розовый сумрак посреди сплошной, непросветной тьмы.

В тридцать лет

Скоро зацветут яблони. Их стволы уже побледнели, просветлели от идущего под сизой кожицей сока, а ветки торчат вразброс, напряженно и остро.

Скоро зацветет черемуха в овраге. Весь овраг опять станет белым, как в феврале.

— Это будет просто страшно как хорошо, — сказала девушка Тоня, уборщица из дома отдыха, где я теперь живу.

— Это холодно, — сказал я. — Когда цветет черемуха — холодно.

— Не вам бы об этом говорить, — сказала Тоня. — Такие молодые, а боитесь холода.

Мне тридцать лет. Я еще молодой. Мне нравится смотреть на Тоню и вот так легко, незатейливо с ней говорить. Я начинаю о чем-то жалеть. Мне жалко женской любви, которую я не заметил, а сейчас, вспоминая, вижу ясно, в которую я не поверил, которой испугался или не подпустил к себе, — всякой любви. Ведь она не очень-то часто ко мне приближалась.

Я вспоминаю девушку Люсю и город Гродно, в котором она жила. Я снимал у ее матери комнату с пансионом на улице Кутузова и работал в газете «Гродненская правда». Я только начинал работать после университета и был влюблен не в Люсю, в другую девушку, которая училась вместе со мной недавно, а теперь поехала в Гудауту, на Черное море.

Люся тоже кончила институт, и скоро ей надо было ехать на Север, в поселок Никель, преподавать в школе историю. А пока она жила у матери в Гродно и медлила уезжать. Гродно был вишенный город, но стоял июнь, и крепкий запах цветенья, владевший городом в мае, постепенно уступал место другим, душным запахам. Они набирали силу. Нахально несло пропастиной возле кожфабрики, мимо которой мне надо было ходить каждый день. Фабрика сигарет далеко повещала о себе слабеньким, щекотным и сладким табачным духом. Пахло пылью, нагретым камнем, листьями, маленьким, теплым, удобным городом.

Я знал хорошо все эти запахи. Это были запахи работы, деятельной, идущей жизни. По утрам они тревожили меня и подгоняли.

Я вставал в половине седьмого, брал полотенце и бежал за два километра на Неман. Все еще спали на улице Кутузова, только гуси ходили строем, взглядывали на меня ненавидящими змеиными глазами, наставляли клювы и шипели.

Я бежал через рожь, светлеющую, свежую, не обсохшую с ночи, прыгал через шоссе, через канавы и окопы, вырытые посреди сосняка на берегу Немана. Сосняк был высокий, пепельно-ржавый и строгий. Берег был тоже высок и отвесно крут. Все было четко и резко нацелено в небо. Казалось, во всем есть чеканный металл. И Неман тоже был проржавевший, как брус железа, солнечно-рыжий, мутный и быстрый.

Я спускался с обрыва, раздевался, брал в руки камень и выжимал его до тех пор, пока начинало покалывать в сердце и сохнуть во рту. Тогда я спрыгивал в Неман и плавал. Я делал все это не потому, что был спортсменом. Я думал о той девушке, что поехала в Гудауту. «Мне надо быть достойным ее, — думал я. — К ней надо идти трудными путями, по пояс в снегу, падать и подниматься снова. Ее надо заслужить. Она самая прекрасная в мире. Чтобы сметь прикоснуться к ней, надо быть сильным, надо быть настоящим мужчиной». Я был тогда крепким, поджарым парнем, но разглядывал с отвращением свои ноги. Они представлялись мне слишком тонкими, и я начинал приседать на одной и на другой поочередно. Мои плечи казались мне непростительно узкими, а живот мягким.