Выбрать главу

— Что же бывает хуже рака? — тихо спросил Бланк.

— Хуже рака, — заметил Ройтман, — есть много вещей. Например, холокост хуже рака.

При чем тут холокост, этого никто не понял, но реплика в устах еврея Ройтмана прозвучала убедительно, и возразить было нечего. Ройтман обвел собравшихся выпуклыми семитскими глазами, потер синюю от бритья щеку.

— Холокост, — сказал он еще раз. — Когда убивают намеренно — по признаку расы, детей, женщин, стариков. Это — да. Пугает. А рак можно вылечить, если вовремя заметить, конечно. К врачам ходить надо, вот и все.

— Зубы вставить и то не собрался, — тихо сказал Бланк. — Он ведь даже к дантистам не ходил.

Ройтман покачал головой. Уж если человек зубов вставить не может, дело дрянь. В наш-то век — и без зубов.

— Любопытно, — сказал Панин, — остались у Татарникова близкие люди или всех оттолкнул?

Бланк хотел сказать, что он дружит с Татарниковым, но ему показалось это заявление неуместным. Дружба с Татарниковым — совсем не то, чем сегодня нужно хвастаться. Татарников игнорировал своих коллег — надо ли удивляться, что и коллеги не выказали сочувствия его недугу. Общество, отказываясь от человека, руководствуется не объективными причинами, но инстинктом. Что-то в воздухе меняется, может быть, запах у отщепенца меняется, и люди начинают сторониться этого человека. От Татарникова действительно пахло бедой. Вот Ройтман, синещекий Ройтман, говорит про Холокост, а в воздухе пахнет шашлыком. И почему так — невозможно объяснить.

— Он, кажется, с Бланком дружил, — сказал Ройтман. — Удивляюсь, о чем можно говорить с таким брюзгой! — и Ройтман улыбнулся. Почему-то он не спросил об этой дружбе у Бланка, просто бросил реплику в воздух, и в воздухе от его слов повеяло шашлыком.

Рассказывают, что иные животные в минуту опасности источают сильный запах, думал Бланк. Видимо, Ройтман, получая заряд оптимизма, выбрасывает в атмосферу шашлычный дух — это просто такая физиологическая особенность.

— Да, я слышала, они с Бланком дружили. — Румянцева сказала это поверх головы Бланка.

И опять Бланк промолчал. В последние дни Бланк заметил, что к нему самому отношение у людей изменилось, — видимо, узнали о том, что Сердюкова прочат на его место. Бланк почувствовал, как раздвинулся круг знакомых, словно каждый отступил на шаг. Ничего не поменялось, ему улыбались, с ним приветливо здоровались — но перестали задавать вопросы. Никто не спрашивал, что будет Бланк делать завтра, куда поедет летом. Знают, что у меня не будет завтрашнего дня, думал Бланк. И что же — добавить к проблемам дружбу с Татарниковым? И потом, сказал себе Бланк, кому какое дело до нашей дружбы?

— Есть такие судьбы, — сказал Рубцов, директор Института истории, — заранее определенные природой вещей.

— Сам себя приговорил, — сказала Румянцева, румяный философ. — Умирают не от болезни, умирают от безделья. Давно не читали мы трудов историка Татарникова. Нет у него трудов.

— А мы разве трудимся? — сказал свою любимую остроту доцент Панин, и все засмеялись.

Что касается Бориса Кузина, то он предпочел промолчать. Пожал плечами, отошел в сторону. В некоторых случаях даже не стоит ничего говорить — очевидные вещи понятны и так. Борис Кузин мог бы сказать многое, это знали все. Кому, как не Кузину, было предъявить счет Татарникову, горький счет. Помнили все, как тяжко обидел некогда Кузина историк Татарников, как ехидно он высмеял основной труд Кузина «Прорыв в цивилизацию». Разве прощают такое? Потому, как тяжело наморщил лоб Борис Кириллович, было понятно, что старая обида не забыта, однако Кузин промолчал — и все оценили его деликатность. Вот заболел идейный противник, понес заслуженное наказание. Другой бы, может быть, и позлорадствовал, потер бы руки, сказал бы: поделом! Борис же Кузин просто промолчал, пожал плечами. К чему слова?

— Какая трагедия! — сказала Лиля Гринберг, аспирантка кафедры философии.

Здесь Кузин решился на одно высказывание — ничего личного, просто соображение общего порядка.

— Трагедия, — заметил Кузин вполголоса, словно говоря сам с собой, — это когда гибнет личность. Личность — то есть деятельное, социально активное существо. Если же умирает человек, который личностью, в высоком значении этого слова, не является, то говорить о трагедии неуместно. Да, беда. Да, ужасно. Домашних, безусловно, жалко. Но при чем здесь трагедия?

— Смерть всегда трагедия, — робко сказала Лиля Гринберг. — Вот когда война — это же трагедия. А на войне всех подряд убивают, и личностей, и не личностей.

— Война не трагедия, — сказал Ройтман, — это историческая драма.

— Вот будет война — мы проверим, есть ли разница, — весело сказал Рубцов.

— Не следует шутить такими вещами, — заметила Румянцева, — войны в цивилизованном мире быть не может. Ну кто с кем сегодня будет воевать?

— А кто угодно, — весело сказал Рубцов, — зайдет экономика в тупик и будут воевать.

— Как ты себе это представляешь?

— Элементарно. Сначала экономический кризис, потом инфляция, потом безработица. Потом в Европу придет расизм — как обычно. Почему я, француз, сижу без копейки, если алжирец получает пособие? В Германии начнут громить турок, в Англии станут бить индусов. У нас азербайджанцев с рынков турнут. Потом вообще погонят инородцев. Потом начнется война. Так всегда бывает.

Ученым стало немного не по себе, даже обсуждать болезнь Татарникова они перестали. Тем более что Румянцева неожиданно припомнила, что в квартиру к Татарниковым ходит прислуга.

— Кто-то мне рассказывал. Да вот, кажется, Бланк рассказывал.

Бланк хотел сказать, что прислугу Татарниковы взяли ради приезда англичанина, жениха дочери. Хотел сказать, что платить прислуге нечем и Сергей Ильич попросил у него, у Бланка, заплатить хотя бы за месяц. Но подумал — и ничего не сказал. Его, впрочем, о подробностях не спросили.

— Ах, прислуга! На бедность жалуемся, копейки считаем! Прислуга у них, оказывается!

И — завершилась беседа о Татарникове. Важнее есть темы: война, например. Одно дело помереть от болезни — на то есть доктора, чтобы болезнь остановить, а другое дело — погибнуть на войне. Какая еще война! Это когда из пушек в людей стреляют, что ли? Слышать про такое даже не хотим. Нет войне — и точка!

— История учит, — сказал доцент Панин, — что войны случаются от неразрешимых противоречий. А сегодня противоречий нет. Если случился кризис, смогут найти выход. Встретились на Сардинии, коктейль выпили — и порядок.

— Кто встретился? — не поняла Румянцева, которую совсем недавно не позвали на конференцию на Сардинии. — Кто-то, может быть, и встретился, а кто-то и нет.

— Лидеры встретились. Group 20, — вставил Панин английскую фразу.

— Ах, большое Г!

— Последние дни читаю любопытную книгу, — сказал Лев Ройтман, поэт. — Книга посвящена фашизму. Написал некий Ханфштангль, секретарь Гитлера. Мне эта вещь любопытна по трем причинам…

— Лева, что за гадости вы читаете!

— Первая причина: мне как еврею крайне интересен генезис антисемитизма…

— Меня спроси, — рассмеялся Рубцов. — Больше нашего жиды получают, за что их любить?

— Вы шутите, а найдутся люди, которые скажут всерьез! — это Лиля Гринберг, ранимая душа, подала голос.

«Неужели потому, что я — еврей? — думал Бланк. — Неужели Губкин сменит меня на Сердюкова просто из-за того, что я — еврей? Защитник либеральных ценностей в России — может он быть евреем или все-таки нет? Впрочем, вот Ройтман — он еврей, но дела у него идут отлично».

— Вторая причина: интересуюсь, так сказать, интеллектуальным базисом фашизма…

— Три источника, три составные части германского фашизма, — пошутил Панин.

— И наконец, третья причина: поиск исторического оптимизма! Либерализм отстоял себя в битве с варварством — и можно не беспокоиться: войны больше не будет.

Ройтман стоял в густом облаке шашлычного запаха, Бланк подумал, что так пахнет не свиной, а бараний шашлык, такой румяный, с поджаристой корочкой шашлык, какой подают в дорогих узбекских ресторанах. И почему от интеллектуального еврея пахнет узбекской кухней?