— А потом что?
— Вернешься в Таджикистан, две недели покрутишься, затоваришься, — и обратно на три месяца.
— Мне не надо в Таджикистан.
— Узбеку сейчас лучше в Таджикистане, — терпеливо объяснили Ахмаду, — и паспорт тебе сделают таджикский. Будешь хорошо работать — годовую визу дадут.
— Денег нет.
— Вот и разживешься деньгами. Адресок в Москве дам.
— Не надо.
Ахмад посчитал, что дешевле дать тысячу рублей проводнику, чтобы запер его в своем купе, когда российские пограничники будут обходить поезд. Он положил на столик проводника литерный билет и сверху десять бумажек по сто русских рублей.
— Тыща, — сказал он по-русски.
— Какая еще тысяча? — едко сказал проводник Аркадий. — Когда это была тысяча? При Ходже Насреддине? Даром кататься хочешь?
— Больше у меня нет, — сказал Ахмад, и Аркадий тонким чутьем проводника понял: плосколицый пассажир говорит правду. Аркадий смахнул со столика бумажки и впустил Ахмада в купе.
— Оружие имеешь?
— Нет оружия. — Он оставил только складной нож, примотал к лодыжке. Так делал всегда: штык у пояса, а складной нож — на ноге, под штаниной.
— Смотри, подведешь меня. Ой, смотри, земляк! — Проводник сказал это, чтобы плосколицый понял — они оба из Узбекистана и оба знают местные хитрости.
— Не бойся, шурави. — Ахмад сказал так, чтобы проводник боялся. Шурави — так называли всех, кто жил по эту сторону реки; Ахмад сам был шурави — пятнадцать лет уже прожил среди афганцев, а все равно шурави. Слово означало: ты мне чужой, ты не земляк, берегись.
Теперь осталось трое суток поезда — и уже Москва. Проводник Аркадий угощал чаем, вафлями, однажды дал курицу.
— Вы кур едите?
— Мы все едим.
Доехали тихо, никто его не досматривал.
Брат Ахмада, Али, умер внезапно, даже не болел. Умер — и фрукты еще не успели сгнить, когда Ахмад приехал в Москву, так, пара помидоров испортилась. «Сами съедим», — сказала Маша, жена покойного брата, и разрезала помидор на две неравные части. Ахмад взял ту часть, что с гнилым боком. Маша дала свою половину сыну — Ахмад следил, как мальчишка высасывает мякоть и сок помидора.
Увезти их сразу не получилось. Ахмад не ожидал, что застрянет в Москве, — оказалось, что надо отчитаться за взятый товар, распродать то, что должен был распродать Али. Речь шла о пятнадцати тысячах рублей долгу — сумме для москвича не критичной, но у Ахмада таких денег не было. К тому же Маша ехать никуда не хотела. Сама она родилась в Туле, но Москву считала родным городом, гордилась размахом столицы, себя именовала москвичкой, маленького плосколицего мальчика называла русским парнем.
— У вас, небось, и по-русски не говорят.
— Некоторые говорят.
— Моя твоя не понимай. Воображаю, как там говорят! Ты в Москве когда последний раз был? — Маша показывала Ахмаду журналы — фотографии ресторанов, бассейнов, богатых домов. — Такое видел? Это сенатор Губкин, у него дом десять миллионов стоит — в греческом стиле. У вас поскромней, думаю?
— Таких домов не имеем, — сказал Ахмад.
— А машины видал? Итальянская техника. Нет у вас таких? А здесь — полно.
Из новых машин Ахмад видел только вертолеты пятого поколения — и то не вблизи.
— Все это ворованное, — сказала Маша, — столько заработать нельзя. Но очень красивое. Видишь, какое платье. У вас я что, в парандже ходить буду? Балахон на меня нацепите?
— Есть красивые платья.
— Знаю, как у вас к женщинам относятся. Красивое платье надену, так камнями закидают. А если хочется красивое носить?
— Дома носи, — сказал Ахмад.
— Смотри, триста рублей, а выглядит как Версаче. Даже надпись есть «Версаче». На Черкизовском рынке купила.
— У нас лучше базары, — сказал Ахмад.
— Поминки устроить надо, — сказала Маша. — Только позвать мне на поминки некого. Я с одной женщиной вместе гуляла во дворе, коляски рядом катали. Потом она переехала, адрес не сказала. Большой город. Может, просто вдвоем посидим, вина выпьем?
— Денег нет.
— Хорошо вы меня в гости зовете. Денег даже на поминки нет. Вы что, прачку ищете? Я тут в одной семье работаю — гоняют туда-сюда, а денег не платят.
— Не платят?
— Сама квартиру иностранцу сдает. За валюту. А мне рубля жалеет. Если бы мне заплатили, я бы сама Расулу долг отдала.
Расул Газаев, владелец нескольких овощных ларьков, говорил с Машей и приезжим узбеком надменно: что за нация такая узбеки, вот мы — орлы. Мы, горцы, люди чести: я сказал, что нужен полный расчет за хурму, — а слово джигита крепко. Расул и Ахмад некоторое время смотрели друг на друга, причем горец смотрел презрительно, а выражение плоского лица Ахмада определить было невозможно. Острые черты горного человека и плоское лицо пустынного жителя отличались как подвиги в горах и работа в засушливой местности. Война в горах — это подвиги, засады, клятвы, испанская романтика, парашютные десанты на Крит. О кавказской войне написаны романтические поэмы; однако мало кому придет в голову, что есть романтика в степях Туркмении, пустынях Узбекистана, лысых камнях Гиндукуша. Беспощадная тяжелая война раскатывает пространство в лепешку, плющит города и деревни, гуляет по равнинам, и ветер разносит ее, как степной пожар, и спрятаться от нее нельзя. Так катились по пустыням армии Чингисхана и Тамерлана, так лилась война по волжской земле, так гуляет она в холодных плоскогорьях Афганистана, спускается с гор, и ветром сносит ее по сторонам, в пустыни. Ахмад мог убить Газаева. Но решил распродать абрикосы.
часть вторая
1
Накануне операции — последней, третьей операции — к Татарникову пришел отец Павлинов. Собственно, священника убедил Бланк, — сказал, что прийти необходимо, — по его представлениям, Татарников хочет креститься.
— Давно его знаю, — заметил Павлинов, — никогда он таких желаний не высказывал.
— Сходи к нему, Коля, сходи.
Священник сел у кровати, взял умирающего за руку. Рука была легкой и тонкой, на худых пальцах выпирали суставы, казавшиеся Павлинову неестественно огромными. Опухли суставы, подумал Павлинов, но потом сообразил, что у больного просто похудели пальцы.
— Причащать будешь? — спросил Татарников и постарался улыбнуться.
— Буду просить прощения, Сережа, — сказал Павлинов, — за то, что не привел к вере. Хочу примирить тебя с Богом.
— Неудачно ты выбрал время, Коля.
— Думается мне, что как раз вовремя. Очень хочу, чтобы Бог защитил тебя, Сережа. А то у меня такое чувство, будто Он на тебя прогневался.
— Думаю, у Бога есть более важные дела, чем сводить счеты со мной. Да и чем я так провинился?
— Покаяться не хочешь?
— А в чем же мне каяться? — Как ни плох был Татарников, он даже поднял голову от подушки, до того удивился. — Я, знаешь ли, за последние полгода почти с кровати не вставал.
— Я же не имел в виду буквально грешных дел, — неловко сказал Павлинов.
— В помыслах? — еще более изумился Татарников. — Были у меня, конечно, вздорные мыслишки. Хотел поправиться.
— Исповедать тебя не могу, сказал Павлинов, — сначала должен крестить.
— А я и не собираюсь исповедоваться. Даже, не знаю, что бы тебе такое рассказать. Однообразная у меня жизнь.
— Все мы грешим, — сказал отец Павлинов. — Вольно или невольно.
— Не знаю как все, за других не скажу. — Татарников тяжело дышал, воздуха не хватало. — А я не грешил.
— Так не бывает, Сережа.
— Бывает, — сказал Татарников.
— Подумай, Сережа.
— Зачем Господу наказывать меня, Коля?
— Господь не наказывает, Сережа. Он посылает испытания.
— То, что у меня отрезали половину тела, — это испытание, святой отец?
— Неисповедимы пути Божьи, — тихо сказал отец Павлинов, и страшно ему стало от собственных слов, но он договорил их до конца. — Если тебя поразил недуг, значит, Бог увидел в этом смысл, и нам тоже этот смысл однажды станет внятен. Постарайся — я знаю, это непросто — постарайся увидеть в своей болезни смысл.