Я достал из длинной кожаной кобуры, которая заменяла мне деревянную колодку, маузер.
— Попробуем пробраться туда, товарищ Сорокин.
Лисичкин выделил двух солдат для сопровождения.
Мы быстро пробежали по прогибавшимся под ногой доскам, лишь немного замочив сапоги. В трехстах примерно метрах от мостика, в неглубоком окопе, нашли Герасимова, Плешакова и еще нескольких командиров. Все они были вооружены карабинами.
Сам воздух на плацдарме казался иным, чем на правом берегу Стыри. Он был напоен запахами гари, обожженного металла и еще чем-то сладковато-приторным. К привычным звукам боя здесь примешивались назойливый треск автоматов и заунывный свист, предшествовавший оглушающим разрывам мин. Мы впервые столкнулись с этим мало знакомым для нас оружием противника. Автоматы и минометы насыщали каждый метр пространства десятками пуль и осколков. Мины ложились густо, беспрерывно. Словно это не дело чьих-то рук, а стихийное явление, наподобие ливня или града.
Жужжащие осколки, коротко присвистывающие пули парализовали, сковали бойцов — голову не поднять. Каждый прижался к земле, хочет вдавить себя в нее. Тут уже не до прицельного огня, не до какой-то там боевой задачи. Завесой металла ты, одинокий, маленький, беспомощный, отсечен от всего на свете. И нужны, кажется, сверхчеловеческие силы, чтобы подняться, рвануться вперед…
Вот здесь-то и решает всё слово и личный пример командира, политработника. Но ни тех, ни других на плацдарме почти не видно. Сорокин объяснил: большинство вышло из строя при первых атаках. Вырывались вперед, да еще в фуражках, темных брюках, с пистолетами в руках. Фашистским снайперам раздолье…
— Бомбы — ничто, — кричал мне в ухо Плешаков. — Минами и автоматами губит. Бойцов без счета потеряли. И командиров…
Убитые повсюду. Пробираясь сюда, мы не раз спотыкались о тела. Укрытий для раненых нет, переправлять на правый берег удавалось немногих. А немцы били и били. Не жалея мин, не экономя пуль, снарядов…
Я слушал Плешакова, а думал совсем о другом. Трудно объяснимая ассоциация.
Году примерно в двадцать восьмом мне пришлось служить в Одессе. Был тогда молодым командиром батареи и молодым супругом. Жена никак не могла взять в толк, почему в выходной день я обязательно старался прийти домой к десяти часам вечера. Мог не досмотреть кинофильм, спектакль, оставить веселую компанию.
К десяти я обычно садился на диван и брал в руки книгу. Через несколько минут в квартире начинали раздаваться звонки. Я открывал дверь, задерживался ненадолго в коридоре, потом опять садился на диван. Жена, конечно, знала, кто звонит в наш звонок и для чего я выхожу в прихожую. Но понять меня не могла.
А все было необыкновенно просто. В выходной день увольнительные красноармейцам давались до одиннадцати часов. Но не каждый успевал к этому времени закончить свои дела. Когда запыхавшийся красноармеец, перепрыгивая через две ступеньки, взбегал на четвертый этаж, я знал, что внизу, в подъезде, его ждала одесситка, всего лишь на год или на два моложе моей жены. И горячая просьба отсрочить увольнительную на пятнадцать-двадцать минут исходила не от одного только красноармейца, умоляюще глядевшего на меня.
Мне было по душе своей властью продлевать, хоть на четверть часа, вымечтанные за неделю встречи на Дерибасовской или Приморской. Надо думать, стриженые парни из моей батареи знали эту слабость своего командира.
И вот такие же стриженые парни девятнадцати-двадцати лет от роду замерли сейчас в неестественных позах среди мятой ржи, в воронках и мелких окопчиках. А где-нибудь в Одессе, в Киеве, в Москве, в Свердловске их все еще ждут, надеются на встречу с ними…
Я не заметил, как на НП появились еще два человека — лейтенант и красноармеец. Безучастные ко всему, они привалились к стенке окопа и будто задремали.
— Это вы, Павловский? — удивился Плешаков и бросился к раненому.
Лейтенант открыл глаза, попытался сосредоточиться, придерживаясь руками за стенки, встал.
— Товарищ полковник, выполняя задачу, батарея подбила двенадцать танков. В бою потеряли материальную часть и личный состав. Только я остался и секретарь комсомольской организации Санин. У красноармейца Санина перебита рука, и в бок ранен. Прошу направить его в госпиталь…
Да, это был тот, кого я видел в бинокль с того берега, в ком по фуражке и брюкам узнал командира. Сейчас брюки были в крови, а голова не покрыта. Он не заметил отсутствия фуражки и докладывал, привычно подняв согнутую в локте руку.
Санин так и не встал. Во время рапорта командира он тихо стонал и кивал головой, как бы подтверждая сказанное лейтенантом.
— Доставить красноармейца Санина на правый берег, — распорядился Плешаков.
Красноармейцы подошли к Санину, и только тут он вдруг заговорил:
— Товарищ полковник, лейтенант Павловский утаил. Он тоже раненый. Ни идти, ни стоять не может.
— Лейтенанта Павловского в ПМП, — приказал Плешаков.
Павловский никак не отреагировал на это. Силы оставили его, он находился в полуобморочном состоянии…
А бой, между тем, не утихал. На НП с трудом можно было разговаривать. У меня не шли из ума два немецких танка, на которых видел наших бойцов. Я все еще не понимал, почему откатились назад от огневой Павловского десять машин. Не испугались же гитлеровцы одного орудия. Они вообще, как я успел заметить, не отличались пугливостью. Что же произошло?
Спросил об этом Герасимова. Ответ был короток:
— Это — Зарубин.
Батальонный комиссар Зарубин — заместитель Плешакова, слыл политработником-«середняком». Неприметен, неречист, внешне мало выразителен. На совещаниях выступал обычно под нажимом и регламент не использовал. Признаюсь начистоту: у меня не было твердого мнения о Зарубине.
— Если бы все командиры воевали, как Зарубин… — продолжал Герасимов. Но закончить фразу не удалось.
Мы насторожились. Откуда-то, значительно южнее плацдарма, где находились в лесу второй эшелон, штаб дивизии, тылы полков, донеслась пулеметная стрельба. Что она означала, каким образом немцы оказались там, нельзя понять. Но пальба делалась интенсивнее, и сильнее становилась наша тревога. Выход немцев в лес северо-западнее Брод угрожал не только второму эшелону дивизии Герасимова, не только плацдарму, но и всему корпусу.
Вскоре появились те два красноармейца, которых Лисичкин послал с нами, а Плешаков отправил эвакуировать Павловского и Санина. У каждого из них было по записке Герасимову одного и того же содержания. Верный себе Лисичкин старался все предусмотреть.
Так мы узнали, что гитлеровцы форсировали Стырь километрах в трех южнее плацдарма. Силы их и намерения Лисичкину были неизвестны. Он послал на помощь тылам батальон БТ.
Герасимов решил немедленно вернуться на дивизионный НП, установить связь со вторым эшелоном.
— Я тебя, Иван Николаевич, не агитирую и приказа дополнительного не отдаю. Ты все и сам понимаешь, — обратился Герасимов на прощание к Плешакову.
— Что в силах человеческих, сделаем, товарищ полковник, и сверх того.
— Вот именно, сверх того…
Обстановка усложнялась. Я тоже взял в руки карабин. Сорокин приладил на бруствере ручной пулемет. Но, как ни трудно было отражать атаки, мы все время прислушивались к тому, что творилось в лесу.
Болели царапины на голове. Роскошная чалма превратилась в грязно-бурую, сползавшую на глаза тряпку. Сорокин решил сделать мне новую повязку. Я готов был проклинать его, когда он отдирал от раны бинты.
Но вот стрельба неожиданно стихла. На плацдарме появились старшины и красноармейцы с заплечными термосами. Ординарец Плешакова приволок термос и в наш окоп.
Как все ординарцы, он был в курсе любых событий, международных и внутренних, дивизионных и полковых. От него мы узнали о нападении гитлеровцев на штаб, отдел политической пропаганды дивизии и тыла полков. Силы, как видно, у немцев были небольшие, задача понятная: вызвать панику.