Нащупав наш открытый левый фланг, противник без выстрела форсировал Стырь и спокойно вышел к поляне, на которой разместились тыловые службы и часть штаба Плешакова. Здесь же находилось полковое знамя. Автоматный и пулеметный огонь в упор в первый момент вызвал растерянность. Все могло бы кончиться быстро и печально, не найдись человек, не потерявший себя в такую минуту. Но такой человек, на наше счастье, нашелся. Один из наименее военных людей, начфин полка техник-интендант 2 ранга Кияницкий остановил всех, положил в цепь и организовал некое подобие обороны, которая продержалась до подхода посланного Лисичкиным батальона БТ.
По словам ординарца, наши уложили в лесу не менее семидесяти фашистов и около двадцати взяли в плен. На том все и кончилось.
Я отправил Сорокина в первый батальон, чтобы рассказать бойцам о победе в лесу. Сам намеревался идти во второй, которым сейчас командовал замполит полка батальонный комиссар Зарубин. Но пока разговаривал с Плешаковым, прошло несколько минут, после чего обстановка на плацдарме опять изменилась. Снова появилась шестерка немецких самолетов. Они развернулись и кругами пошли на снижение. Ни бомб, ни выстрелов. И вдруг надрывный, ни с чем не сравнимый вопль:
— Горим!..
Немцы поливали берег жидкостью, от которой загоралось обмундирование, начинала тлеть кожа.
Ни до этого дня, ни после я ничего не слыхал о подобной жидкости. Лишь во время войны в Корее стало известно о напалме. Состав, примененный американцами, сильнее немецкого. Заокеанские химики, надо полагать, опирались на новейшие достижения науки. Но приоритет принадлежал не им, а их германским коллегам, трудившимся на потребу Гитлеру.
26 июня 1941 года фашистское командование испытывало горючую жидкость на дивизиях генерала Мишанина и полковника Герасимова.
Я видел, как мутная капля, не больше дождевой, покатилась по травинке и травинка пожелтела, свернулась.
Несколько капель попало на плечи Плешакова. Однако гимнастерка не вспыхнула. Я тут же высыпал на плечи полковнику две пригоршни земли.
Это была не совсем еще совершенная по своему действию жидкость. Одежда загоралась не от двух-трех капель, а, вероятно, от нескольких ложек. Наибольший эффект она давала, как я потом узнал, разговаривая с товарищами из дивизии Мишанина, в сухом лесу.
Но суматоху на плацдарме поливка вызвала неописуемую. Все бросились к воде. Кто-то крикнул:
— Иприт!
Тогда я увидел на берегу Зарубина. Он напоминал героев кинофильмов о гражданской войне. Левая рука на перевязи, в правой — пистолет.
Не оглядываясь, Зарубин побежал вперед по изрытому снарядами и минами полю.
Первые дни войны, — если не бояться громких слов, — дни великих открытий на каждом шагу, в каждом деле, в каждом человеке, в себе самом. Открытий радостных и горьких, окрылявших и ударявших оземь.
— Зарубина понимать надо, — объяснял секретарь полкового партбюро старший политрук Котюх.
Задевая один другого коленями, мы с Котюхом сидели в неглубокой воронке от тяжелой мины. Это было километрах в двух от реки. Не заметили, как пробежали их. Зарубин правильно сообразил. Немецких солдат перед появлением самолетов с горючей жидкостью отвели к роще. Отсюда, с опушки, они и постреливали. Сейчас постреливали вяло, безразлично.
Клонившееся к закату солнце превращало лес в зубчатую черную стену, отбрасывавшую широкую тень на поле. Это мешало нам наблюдать за противником.
Зарубин уложил батальон в цепь, приказал окапываться. Но теперь и без приказа каждый боец, едва ложился на землю, доставал из чехла лопатку. Лопата вдруг стала самым необходимым предметом. Ода появилась за поясом даже у командиров.
— …Он не «словесный» политработник, — продолжал Котюх о Зарубине. — Те на любой случай готовую фразу имеют, а Зарубину, чтобы сказать, подумать надо. Думает не всегда быстро. Поначалу я тоже к нему никак не мог привыкнуть. Придешь по обычному делу, доложишь все по порядку, а он: подумаю. Чего тут, спрашивается, думать, когда все проще пареной репы. Я и решил: погорел, видно, на чем-нибудь, теперь страхуется. Потом вижу — ему впрямь всегда подумать надо… На командирских занятиях мы с ним в одной группе были. Так он, смотрю, никакой вопрос не стесняется задать. Не поймет, снова спросит. Иные подмигивают, а его это будто и не касается. Ему разобраться надо…
Котюх, видимо, любил Зарубина, и то, что замполит стал сегодня героем полка, льстило его самолюбию. Для вас, мол, это все неожиданность, вы других на первое место ставили, а я давно знал, что Зарубин — человек замечательный.
Котюху явно нравилось рассказывать о Зарубине.
— У нашего заместителя одна любопытная черточка. Он не во все встревает. Если видит — без него могут обойтись, отойдет в сторону, промолчит. А вот когда нельзя без него, тут уж все отдаст. Так и сегодня. Ведь Зарубин в первый батальон пошел, а я — во второй. Но у нас беда стряслась — сразу и комбата и замполита убило. Я растерялся даже. Смотрю, старший батальонный комиссар тут как тут. «Слушай мою команду!». Когда прибежал, как впереди оказался — я и заметить не успел. Да и вообще я его таким не видал. Твердый, решительный, крутой. Обстановку с ходу схватывает. Откуда только что берется, ведь никогда на строевой работе не был. Видно, где-то внутри копилось. Ждало часу своего. Ведь это он приказал танки от пехоты отсечь. Он же надоумил бойцов на машины сзади вскакивать и пушку землей затыкать. И знаете — получилось неплохо…
Я радовался за Зарубина и пенял на себя за то, что не разгадал его раньше. Сам собой приходил вывод: видно, нередко теперь обстоятельства будут требовать от политработника подняться над залегшей цепью с кличем: «Слушай мою команду!».
Готовы ли мы к этому? Не ослабило ли у иных из нас волю и активность недавнее превращение политотделов в отделы политической пропаганды? Не сделались ли политработники, как мы некогда говаривали, «культпросветчиками»?
Война выдвигала перед нами много новых, подчас неожиданных вопросов. Котюх, что сидел со мной в воронке, выдернул из медной скобки ремешок, откинул широкую кожаную крышку и достал из толстой полевой сумки пачку бумаг. Семьдесят три заявления о приеме в члены и кандидаты партии. Написаны ночью и утром. Накануне первого боя.
Котюх волновался — как рассмотреть эти заявления? Созывать партийное собрание или можно ограничиться бюро?
Он спрашивал меня. А что я мог сказать? Инструкции о работе партийных организаций в военное время не было. Первое, что приходило на ум: подождать, пока запросим фронт… Первое, но явно непригодное.
Можно ли в таком деле, в такие дни ждать? И еще. Легко сказать: «Запросим фронт». Связи с фронтовым управлением политической пропаганды нет. С начала войны корпус не получил оттуда ни единого указания, мы не видели у себя ни одного его представителя. Значит, вопрос, поставленный Котюхом, надо решать самому, решать сейчас же, на месте, в этой вот воронке.
Я листал заявления. Иногда попадались знакомые фамилии.
Батальон капитана Симоненко первым преодолел Стырь. Сейчас он где-то во ржи, правее нас. На вырванном из «Записной книжки командира РККА» листке комбат размашисто писал: «Если суждено погибнуть в бою за Родину и пролетарскую революцию, хочу умереть коммунистом».
Старался припомнить Симоненко, но тщетно. Зато красноармеец, ручной пулеметчик Абдуллаев стоял перед глазами. Это он привел на НП к Плешакову четырех пленных. Каким образом Абдуллаев взял этих солдат в плен, понять было невозможно.
Абдуллаев говорил по-русски плохо, безбожно коверкал слова, отдавая явное предпочтение женскому роду. В придачу, его душил смех. Боец ударял себя ладонями по коленкам и, зажмурив глаза, вертел большой круглой головой.
Мы оценили наивную предприимчивость красноармейца, который связал немцам руки их же подтяжками, и те едва передвигались, путаясь в брюках…
Кривыми печатными буквами весельчак Абдуллаев тоже написал о готовности умереть коммунистом.