— Сочиняли вместе с замполитом Боярским, — деловито доложил Сытник. — Под этими лозунгами прикончим Гитлера и пройдем по главной берлинской магистрали, которая, как установлено, называется Унтер-ден-Линден.
Последнее слово далось комбату нелегко, но он со второго или третьего захода при помощи старшего политрука Боярского все-таки осилил его.
Люди были возбуждены и нетерпеливы. Они испытывали потребность говорить, делиться тем, что горело в сердце.
— Почему ждем, теряем время?
— Скорее бы…
В каждом слове — искренний порыв, готовность к подвигу.
Когда узнали, что предстоит марш к Самбору, закричали «ура». Понимали: это в бой.
Спрашивали о положении на границе, о бомбежках, о нашей авиации.
Один из танкистов поинтересовался германским пролетариатом — не восстал ли он против фашизма. Горячо спорили о сроках войны. Над тем, кто сказал «полгода», посмеялись, обозвали маловером.
Я слушал споры, старался рассудить спорящих, выкладывал свои соображения.
Вспоминая сейчас разговоры первых часов войны в лесу юго-западнее Львова, я понимаю: нам не хватало тогда представления о масштабе и характере предстоявших испытаний. «Нам» — значит и красноармейцам, и командирам. Не делаю исключения для себя. Хотя, не кривя душой, скажу: я не смеялся над танкистом, предположившим, что война продлится шесть месяцев.
Ныне уже трудно отделить мысли и чувства тех дней от пришедших позже, рожденных опытом последующих лет и событий. Я мог предполагать и, кажется, предполагал, что война, возможно, продлится и полгода, и год. Но не сомневался, что бои из приграничной полосы перенесутся вскоре на территорию сопредельных государств, а затем — Германии.
Нашу беседу прервала такая знакомая, но прозвучавшая теперь особенно остро и напряженно команда:
— По машинам!
Моя «эмка», а также танки Васильева и Немцова стояли на развилке, у скрещения лесной дороги с шоссе Львов- Перемышль. Лес здесь переходил в поросшую кустарником низинку, из которой на полной скорости, подняв нос и нацелив в небо пушку, танки выскакивали на шоссе.
Машина за машиной, батальон за батальоном. Разогретый гудрон не выдерживал такой нагрузки. На месте разворота маслянисто поблескивал прочерченный десятками гусениц полукруг.
Танки мчались строго на запад, к Перемышлю, оставляя позади себя симметричные ряды рубцов.
Все это память фиксировала непроизвольно. Решающие жизненные моменты часто остаются в сознании накрепко связанными со случайными, мало что значащими деталями.
В тот час нам открылась картина народного бедствия. Навстречу танкам из Перемышля непрерывной вереницей шли грузовики. В кузовах, на чемоданах, на кое-как собранных и связанных узлах сидели женщины и дети. Испуганные, растерянные, неожиданно лишившиеся крова, многие ставшие уже вдовами или сиротами.
Редкая машина без раненых. Через неумело, на ходу сделанные повязки бурыми пятнами проступала кровь. Одни — в беспамятстве, другие — в слезах, третьи молчат, окаменев в несчастье.
Рев танков не мог заглушить нараставшего гула артиллерийской канонады. Мы двигались навстречу войне, и все явственнее становились ее зловещие приметы. Начиналась зона действенного огня дальнобойных батарей противника. Тяжелый снаряд на наших глазах угодил в один из придорожных домиков.
Мы успели привыкнуть к этим славным, всегда сверкавшим большими чистыми окнами коттеджикам, их радушным хозяйкам, которые, если попросишь стакан воды, выносили большую фарфоровую кружку молока, терпеливо ждали, пока «совьеты» напьются и кокетливо розовели, выслушивая благодарность: «О, проше пана, нема за цо».
Я подбежал к дому, вернее, к тому, что от него осталось. Дым и пыль чуть улеглись. Снаряд разнес комнату, смотревшую на юго-запад, видимо, детскую. Уцелевшая стена была разрисована яркими, пестрыми мячами. Около нее лежала девочка лет двенадцати — ноги в сандалиях, белые чулочки до колен, зеленая юбочка. Туловище раздавлено балками, упавшими с потолка. Труп второго ребенка, совсем еще маленькой девочки, отбросило волной к палисаднику.
Присланная Немцовым санитарная машина развернулась — она здесь была не нужна — и поехала обратно. Я подождал еще несколько минут. Родители девочек так и не появились. Может быть, они еще раньше погибли от бомбежки, о которой напоминали огромные воронки вокруг?
Для меня, как и для других кадровых командиров, жертвы на войне были не в новинку. Лишь недавно нашей победой завершилась финская кампания, и мы не забывали о цене, какой она куплена. Но там пролилась кровь армии: за все время боев я не видел убитого ребенка или раненой женщины. А тут, не прошло еще и дня, а куда ни глянешь — невинная кровь. Начиналась война против всего народа, война на физическое и моральное уничтожение советских людей, война, как мы впоследствии узнали, цинично названная самими гитлеровцами «тотальной». Враг страшился нашей идеологии и мечтал покончить с ней, истребив ее носителей. Так же, как он рассчитывал ликвидировать идеи социализма в Германии, расправившись с немецкими коммунистами.
Основное, что, на мой взгляд, требовалось теперь от нас, политработников: разъяснять особенности войны и беспримерные по ответственности, не виданные по трудности задачи, встававшие перед бойцами.
Пока на привале проводился на эту тему короткий инструктаж политработников, батальон Сытника, совершавший марш в передовом отряде, приближался к восточной окраине Перемышля. Здесь ему предстояло свернуть на юг, к Самбору.
Но на перекрестке наперерез головному танку выскочил капитан-пехотинец.
— Стойте, стойте!..
Хотя ни эти слова, ни последовавшие за ними более крепкие в танке, разумеется, не были слышны, Сытник остановил машину.
— Что случилось?
Капитан говорил сбивчиво, несвязно. Командир обороняющейся неподалеку стрелковой дивизии просил танкистов пособить, а то — беда.
Задача, полученная Сытником, не предусматривала такого оборота. Больше того, он не имел права отклоняться от заданного маршрута и темпа движения.
Но ведь где-то совсем рядом нужна была его помощь. Об этом просил командир уже с рассвета воевавшей дивизии. Как поступить? Пока Сытник совещался с Боярским, капитан приводил доводы, казавшиеся ему неотразимыми:
— Вам там работы — всего ничего. А наш комдив с вашим договорится.
Вечером Сытник со свойственным ему украинским юмором рассказывал мне о своих сомнениях.
— Идти чи не идти? Я ж понимал: полковник Васильев голову запросто снимет. Но если я до того дюжину гитлеровских голов поснимаю, может, он мою оставит.
Когда мы с Васильевым подъехали к перекрестку, командир разведбатальона капитан Кривошеев доложил, что Сытник повернул не на юг, а на север. Своим излишне подробным докладом Кривошеев во что бы то ни стало старался выгородить Сытника.
— Никогда не подозревал, что у меня в дивизии на должности командира разведбатальона служит адвокат, — заметил Васильев. И добавил: — передайте товарищу Немцову, что я с бригадным комиссаром выехал на энпэ стрелковой дивизии. Постарайтесь обойтись без излишнего красноречия. Полковой комиссар этого не любит.
НП находился ближе, чем можно было предположить. Едва мы перевалили на западные скаты высотки, как увидели не только наблюдательный пункт, но и все поле боя, первого боя этой войны…
В глубоком окопе у стереотрубы стоял генерал Шерстюк, которого мы с Васильевым знали и ценили.
— Спасибо тебе, Иван Васильич! — пожал комдив руку Васильеву.
— Мне-то за что? Сытник своевольничал.
— Спасибо, что воспитал людей, которые могут так своевольничать и так воевать.
У Шерстюка морщинистое лицо старого, умного крестьянина. Посмотришь на него и безошибочно определишь: а ты, товарищ генерал, начинал с солдат, с унтер-офицеров. Уж ты-то знаешь, почем фунт лиха.
Воевал Сытник и впрямь неплохо. Танки, умело маневрируя, вели огонь с коротких остановок.
Дивизия Шерстюка уже полсуток оборонялась на сорокакилометровом фронте. Утром немцы не особенно напирали. Но в последние часы усилили нажим, перебросили через Сан легкие танки и транспортеры, которые теперь теснили редкие цепи красноармейцев Шерстюка. Не появись Сытник со своими КВ, Т-34 и БТ, судьба дивизии сложилась бы и вовсе трагично. Теперь же стрелки, воспрянув духом, бежали за танками, постреливали из винтовок.