Приказываю спешиться.
— Почему без ремня? Где пилотка?
Красноармеец, не отвечая, машинально гладит рукой тяжело вздымающиеся бока лошади.
Проходящему мимо лейтенанту с двумя бойцами приказываю доставить артиллеристов коменданту.
Я не успеваю сесть в машину. Из дома напротив переезда, не различая дороги, едва не угодив под грузовик, бежит полковник Фотченко.
— Кириллыч, дорогой!
Мы так взволнованы встречей, что не можем начать разговор. Петя пытается знакомить меня с обстановкой и сразу же перебивает себя:
— Я из окна Михаил Михалыча твоего приметил… Может, зайдешь ко мне в штаб? Нет? Ладно, давай хоть здесь присядем в тенечек.
Мы зашли в сад, легли на траву, расстегнули воротники, сняли фуражки. С радостью смотрю на Фотченко. Что-то чуть непривычное в его лице. Не подозревал, что у блондина Пети густая черная щетина на щеках. Он брился ежедневно, а сегодня, видно, не успел.
— Трудно, ох, до чего трудно! Нет бронебойных снарядов, мало противотанковой артиллерии, а у Гитлера и того и другого хватает, навез. Я ведь с ним, сукиным сыном, знаком. Подготовился он крепенько, всерьез. Учел Каса дель Кампо. Там две машины против одной республиканской пускал — не получалось. Так здесь, проститутка усатая, по четыре бросил. И все равно не получится! Если бы ты видел, как мои орлы дерутся… Снаряды кончатся — на таран идут…
Тот же Петя Фотченко — кипящий, страстный, увлекающийся. Смотрю на него и восхищаюсь — ничего природа не пожалела для этого человека: ни красоты, ни ума, ни отваги, ни обаяния. Как можно не любить комдива Фотченко! Красноармейцы рассказывают легенды о его подвигах в Испании и Финляндии. У Фотченко уже четыре ордена. Командиры на лету ловят каждое его слово. Начальство на совещаниях ставит в пример. Даже самый придирчивый народ командирские жены — неизменно одобряют полковника. Но это не дешевая популярность, не плоды легкого заигрывания.
Фотченко предан армейской службе. А быть преданным наполовину он не умеет. Я удивился, когда однажды узнал, что у Фотченко чуть ли не лучшее в округе подсобное хозяйство, и при встрече спросил:
— Откуда у тебя такие усадебные дарования? Он пожал плечами:
— Во-первых, не у меня, а у хозяйственников. Во-вторых, это же людям нужно.
Фотченко удивительно понимал и чувствовал все, что нужно людям. Не по обязанности, а по внутренней потребности.
Он любил направлять своих командиров на курсы, в академии. Переписывался с каждым, а на праздники слал посылки — подсобное хозяйство и здесь помогало.
Еще он любил — но об этом не знали в дивизии, это он позволял себе только, когда был в отъезде или отпуске, — добрую компанию к вечеру. И чтобы песня, чтобы на столе всего много, чтобы до утра…
Но сейчас наша встреча была очень короткой. Мы распрощались через несколько минут и больше уже не виделись. Полковник Фотченко погиб в августе сорок первого…
Когда до Яворова оставалось километров пятнадцать — двадцать, в узком проходе между разбитыми грузовиками и перевернутыми повозками моя «эмка» нос в нос столкнулась со штабной машиной. Разминуться невозможно. Я вышел на дорогу. За встречным автомобилем тракторы тащили гаубицы.
Меня заинтересовало — что за часть, куда следует. Из машины выскочили майор со старательно закрученными гусарскими усами и маленький круглый капитан. Представились: командир полка, начальник штаба.
— Какая задача? Майор замялся:
— Спасаем матчасть…
— То есть как — спасаете? Приказ такой получили?
— Нам приказ получать не от кого — штаб корпуса в Яворове остался, а там уже фашисты. Вот и решили спасти технику. У старой границы пригодится…
Второй раз за какие-нибудь час-полтора я слышал о старой границе. Мысль о ней, как о рубеже, до которого можно отступать, а там уж дать бой, накрепко засела в мозгах многих красноармейцев и командиров. Такая мысль примиряла с отступлением от новой государственной границы. Об этом — заметил я у себя в блокноте — надо будет при первой же возможности предупредить политработников.
Что до гаубичного полка, то мне стало ясно: артиллеристы самовольно бросили огневые позиции. Я приказал остановиться, связаться с ближайшим штабом стрелковой части и развернуть орудия на север.
Усатый майор не спешил выполнять приказ. Пришлось пригрозить:
— Если попытаетесь опять «спасать матчасть», — пойдете под суд. А начальника штаба прошу ко мне в машину, поедем в Яворов.
В Яворове немцев не было. Город подвергался следовавшим один за другим артиллерийским и воздушным налетам. Штаб стрелкового корпуса забрался в глубокий подвал под костелом. Мы долго спускались по крутой каменной лестнице. После улицы здесь казалось особенно темно. Одна-единственная лампочка болталась на наскоро протянутом проводе в центре большой сводчатой комнаты.
Я передал куда-то торопившемуся оперативному дежурному кругленького капитана-артиллериста, разыскал комкора, представился. Тот оторвался на минуту от карты, снял очки:
— А, ждем, ждем. Скорее бы уж танки подошли… И снова заправил за уши роговые оглобли, склонился над десятиверсткой:
— Простите. Замполит ознакомит вас с обстановкой… Из сбивчивого рассказа замполита, из доносившихся обрывков разговоров я понял, что положение у корпуса, мало сказать, трудное.
Спросил о газетах.
— Здесь была вчерашняя, а сегодняшней тоже не видели.
Кто-то протянул мне «Правду» за 22 июня. Я посмотрел на заголовки: «Народная забота о школе», «Свобода и необходимость», «Все колхозы района будут иметь навозохранилища», «Гастроли украинского театра им. Франко в Москве», «Школы для матерей», «Дома для железнодорожников», «Ленинградская общегородская лермонтовская выставка»… Какое все близкое, дорогое и как все это уже далеко. Газета, печатавшаяся около полутора суток назад, в час, когда фашистские бомбардировщики разворачивались над Дрогобычем, казалась реликвией отступившего в прошлое мирного времени.
Как условились, я должен был ждать здесь Рябышева. Посмотрел на часы. Семнадцать тридцать. Присел вместе с Балыковым в углу, чтобы никому не мешать. Балыков прислонился к стене и сразу уснул. Он спал, откинув голову, не чувствовал, как впился в шею ворот гимнастерки. Я расстегнул ему верхнюю пуговицу и позавидовал его умению спать в любом положении и при любых обстоятельствах. За двое суток мне не удалось вздремнуть и пяти минут…
Прошло больше часа, а Рябышева все не было. В подвал спустился раненный в голову и в руку подполковник из оперативного отдела. Гимнастерка висела на нем окровавленными клочьями, оборванная портупея болталась на ремне. Он вернулся с передовой. Докладывал командиру сидя, после каждой фразы прикладывался к плоскому котелку с водой. Из доклада я понял, что шоссе, по которому мы недавно ехали, перерезано противником. Вражеские мотоциклисты устремились на Львов.
С поразительной быстротой менялась, вернее говоря, ухудшалась обстановка. Что сейчас в Дрогобыче? Где дивизии? Куда девался никогда не опаздывающий Рябышев?
Смутная тревога становилась все острее. Откуда Дмитрию Ивановичу знать, что шоссе перерезано, — ничего не стоит угодить прямо к немцам.
Вдруг погас свет. В подвале воцарился мрак.
Тогда еще не родилась «катюша» — неприхотливая фронтовая лампа из снаряда любого калибра — от изящной гильзы 37-миллиметровой зенитки до солидного гаубичного стакана. Много позже научила нас война обыкновенную гильзу заливать бензином, сдобренным солью, засовывать туда лоскут шинели или кусок байковой портянки, зажимать конец стакана и безотказно пользоваться этим немудрящим осветительным прибором.
…Штабные долго искали свечи, посылали проклятья какому-то Бондаренко, который никогда ничего не кладет на место.
В темноте проснулся Балыков и никак не мог взять в толк, где мы и что происходит.
Наконец прибежал писарь, который догадался попросить свечи у жившего по соседству ксендза.
Я чувствовал себя словно в западне — и уйти нельзя, ведь Рябышев приказал здесь ждать его, и оставаться невозможно.