Но, увидев выражение изумления и злобного торжества на жирной физиономии Галагана, Аносов понял, что допустил ошибку. И все, что произошло с ним потом — допросы, угрозы, побои, — не могло заглушить сознания совершенной ошибки. Ошибочно было думать, что его не узнают в городе, где его знали все, ошибочно было не посоветоваться с товарищами, прежде чем отправиться в рискованное путешествие, — ведь он сам не раз предостерегал товарищей от излишнего риска, ошибкой было не послушаться Михайлюка… Но в основе всех этих частных ошибок лежала общая, главная ошибка: переоценка себя, своего опыта и умения.
Так думал комиссар Аносов.
Он судил себя судом своей партийной совести много строже, чем заслуживал, и не признавал оправданий. Теперь ему оставалось с достоинством и твердостью встретить смерть, чтобы и его смерть послужила делу борьбы.
Аносова привели к зданию горсовета. Здесь, на втором этаже, прежде находился горком партии. Вот и второй этаж, третья дверь направо, здесь был его кабинет. Сюда его ввели. Казалось странным, что комната и вещи в ней не изменились, тогда как он, Аносов, стоит с закрученными за спину руками, а за его столом сидит долговязый эсэсовец в черном мундире, с дряблым серым лицом.
— Если не ошибаюсь, вас зовут Аносов, — сказал гитлеровец, с неприятной отчетливостью выговаривая русские слова. Он встал, неслышно прошелся по комнате и остановился спиной к окну, лицом к Аносову.
— Вам все здесь знакомо. Не правда ли! — На его тонких губах появилась бледная улыбка. Он повел взглядом по стене, на которой теперь висели портреты Гитлера и Гиммлера, и добавил с той же улыбкой: — Почти все.
Аносов молчал. Он решил молчать с той минуты, как был арестован. А ведь он был живой человек. У него горела огнем спина после допроса в комендатуре, у него были выбиты зубы и текла кровь из ушей, и он знал, что это только начало. Но он молчал, словно не видел этого человека с тихим голосом и неслышной походкой.
Начался допрос, если можно назвать допросом то, когда один человек спрашивает, требует, грозит, кричит, а другой остается глух и нем. Потом Аносова повели в подвал гестапо. Наступила ночь и сменилась днем, и снова ночь и снова день. Времени здесь не различали. Под низким цементированным сводом подвала был ад. Тело Аносова жгли, вытягивали, сжимали, били и гнули, как будто это было железо. Но и железо не выдержало бы того, что вынес этот человек. Он страдал немыслимо — и все-таки молчал.
В те редкие минуты просветления сознания, когда палачи оставляли его в покое, перед ним возникали видения счастливого будущего. Здесь, в фашистском аду, пытали и убивали его тело, но не могли убить душу.
14
Костя плохо спал ночью. Он то вставал и прислушивался, то опять укладывался на тощем соломенном тюфячке в подполе. Возможно, что и Аносов лежал на этом тюфячке. Лежал, думал о людях, за которых боролся, не щадя жизни. И вот завтра — конец, смерть…
Костя не в силах был лежать, вскакивал, натыкался в темноте на стену и останавливался. Скреблась мышь в своей норе, храпел Михайлюк над головой, и отдаленный, не умолкающий доносился шум моря.
Охваченный тоской, Костя долго не мог уснуть. Но вот сверху, сквозь щели пола, начал пробиваться свет. Заскрипел отодвигаемый сундук, откинулась половица, в подпол заглянул Михайлюк.
— Вставай, хлопче, снедать!
Костя отказался от еды. Михайлюк не стал уговаривать. Он потянул к себе костыли и встал. Голова его сразу ушла в приподнятые костылями плечи, отчего он казался горбатым.
— Сиди и не высовывайся. Понял? — Михайлюк застучал костылями к выходу.
Костя подождал немного, достал и внимательно осмотрел тесак — подарок Микешина — и спрятал его под рубашку. После этого он вышел, тщательно притворив за собой дверь.
Время было не раннее, а на улицах пусто и как-то непривычно просторно. Костя вначале не мог понять, отчего так просторно, потом сообразил: деревья, прежде окаймлявшие улицу с двух сторон, были вырублены. Костя миновал окраинную улицу, повернул к бульвару. На бульваре тоже было безлюдно. Даже море казалось отсюда иным — пустым и скучным.
Пройдя некоторое расстояние, Костя услышал скрип и вздрогнул. Это везли лес к берегу. Значит, Галаган правду сказал о новой пристани. Костя посмотрел в ту сторону (там правее находился амбар «Рыбаксоюза») и заметил повыше берега часового. Но что бы Костя ни делал и куда бы ни смотрел, все время он думал об одном… За бульваром начиналась площадь, за площадью — горсовет, там теперь гестапо.