Вначале я шла очень быстро, глубоко вдыхала — чтоб не сбиться с ритма — и не оглядывалась; я несла библиотечные книги и сумки для продуктов и смотрела, как двигаются мои ноги: одна за другой, одна за другой, в маминых старых коричневых туфлях. Из окна почты за мной кто-то наблюдал; мы перестали получать газеты и отключили телефон шесть лет назад — мучения, с ними связанные, были тогда просто нестерпимы, — но стерпеть этот мимолетный взгляд из окна почты я могла: смотрела старушка мисс Даттон, она никогда не глазела в открытую, как другие, всегда — из-за спущенных штор или занавесочки. На дом Рочестеров я не глядела. Невыносимо думать, что тут родилась мама. Интересно, Харлеры знают, что занимают дом, где по праву должна бы жить Констанция? У них во дворе такой грохот, что мне своих шагов не слышно. Может, Харлерам кажется, что немолчный шум отпугивает злых духов или он услаждает их музыкальный слух? Наверно, в доме у Харлеров не лучше, чем во дворе: вместо стульев — старые ванны, вместо стола — остов древнего «форда»; едят они из разбитых тарелок и непрерывно гремят консервными банками, а голоса — точно трубы иерихонские. Возле дома Харлеров на тротуаре всегда грязь и пыль.
Теперь надо перейти улицу — читай «пропусти ход», — я уже стояла прямо против продуктовой лавки. Я всегда нерешительно мялась на обочине — посмешищем для недобрых глаз, — а мимо мчались машины. Большей частью — проходящие, их привело и уведет шоссе, водители таких машин на меня не глядели; зато местную машину я узнавала тут же по быстрому злобному взгляду из-за руля; интересно, спустись я с тротуара — вильнет на меня машина, быстро и будто бы случайно? Просто испугать, посмотреть, как отскочу? И раздастся хохот — отовсюду, со всех сторон: из-за занавески на почте, от универмага, с порога продуктовой лавки, все-все — и мужчины, и женщины — злорадно расхохочутся, глядя, как Мари Кларисса Блеквуд отпрянет в сторону. Порой я пропускала два и даже три «хода», прежде чем перейти: дожидалась, пока дорога в обоих направлениях совсем расчистится.
Посреди улицы тень кончилась, и я попала под яркое, обманчивое апрельское солнце; к июлю поверхность дороги размягчится от жары, ноги будут увязать, и переходить улицу станет еще опасней. «Мари Кларисса Блеквуд попала под машину при попытке высвободить ногу, увязшую в асфальте», — «вернись на старт и начни игру заново». И дома к июлю станут еще отвратительней. Вообще, в нашем поселке нерасторжимы место, время и стиль, будто здешнему люду не обойтись без уродливых хибар, будто уродство у них в крови. Кажется, дома и магазины сколочены с презрительной поспешностью — поскорей прикрыть скудость и мерзость; а дома Рочестеров и Блеквудов и даже магистрат точно ветром занесло из далекой чудесной страны, где живы лад и красота. А вдруг эти дивные дома попали в плен — в отместку Рочестерам и Блеквудам за их жестокие сердца — да так и остались пленниками поселка и теперь гниют медленно и необратимо, и распад их являет убожество селян? Вдоль Главной улицы вереница лавок и магазинчиков, все — неизменного тускло-серого цвета. Над ними, по второму этажу, тянется ряд безжизненных блеклых занавесок — там живут владельцы магазинов. В этом поселке любой всплеск цвета обречен на поражение. И уж, конечно, не Блеквуды наслали порчу на поселок — таковы здешние жители, и это единственное достойное их место.
Подходя к магазинам, я всегда думала о гнили, о черной мучительной гнили, гложущей изнутри все и вся. Пускай тут все сгниет!
У меня был список — что покупать. Констанция составляла его каждый вторник и пятницу перед тем, как мне выходить из дома. Народ в поселке злился, что у нас всегда вдоволь денег — можем купить все, что хотим; конечно, все наши деньги мы из банка забрали, и люди — я знала — твердили теперь об этих деньгах, припрятанных прямо в доме, точно Констанция, дядя Джулиан и я сидим вечерами среди груд золота, позабыв про библиотечные книги, играем с монетами, ласкаем их, зарываем в них руки по локоть, пересчитываем, раскладываем на кучки и снова рассыпаем — веселимся как можем, запершись на все замки. Я уверена, что в поселке множество гнилых душ алчет наши златые горы, но народ труслив и боится Блеквудов. В лавке я вместе со списком доставала кошелек, чтобы Элберт знал — деньги у меня есть — и не посмел отказать в продуктах.
Сколько бы народу ни было в лавке, меня обслуживали мгновенно; мистер Элберт или его бледная скупердяйка жена спешили подать мне все, что попрошу. Иногда на каникулах им помогал в лавке старший сын, тогда они спешили вдвойне, чтобы ему не пришлось меня обслуживать. Однажды какая-то девчушка, не поселковая, разумеется, подошла ко мне совсем близко, и миссис Элберт ее оттащила, да так грубо, что девочка вскрикнула. Воцарилось долгое молчание; нарушила его в конце концов сама миссис Элберт: «Желаете еще чего-нибудь?»
Когда поблизости были дети, я старалась не двигаться и не дышать — я их боялась. Боялась — вдруг дотронутся до меня, и тут же налетят мамаши, точно стая когтистых коршунов; мне всегда виделась именно такая картина: птицы тучей налетают сверху, клюют и рвут острыми как нож когтями. Сегодня Констанция составила очень длинный список, но детей в лавке, к счастью, нет, да и женщин не так уж много; «дополнительный ход», — подумала я и поздоровалась с мистером Элбертом.
Он кивнул в ответ: совсем не поздороваться не мог, но женщины в лавке глаз с него не спускали. Даже отвернувшись, я спиной чувствовала, как застыли они: кто с консервной банкой, кто с неполным пакетом печенья или вилком салата в руках, — ждали, пока за мной закроется дверь, тогда снова зажурчит их болтовня. Где-то среди них затаилась и миссис Донелл, я заметила ее, когда входила; неужели она снова меня поджидает? Миссис Донелл всегда норовила что-нибудь сказать, она из тех немногих, кто непременно заговаривал.
— Запеченную курицу, — сказала я мистеру Элберту; в другом конце лавки его скупердяйка жена открыла холодильник и, вынув курицу, принялась заворачивать.
— Баранью ножку, — продолжала я. — Дядя Джулиан обожает по весне запеченную баранину. — Тут я явно переборщила: люди в лавке изумленно ахнули. Выскажи я все пожелания — бросились бы врассыпную, точно кролики, но зато потом, на улице, подстерегали бы все как один.
— Пожалуйста, луку, — вежливо сказала я мистеру Элберту, — кофе, хлеба, муки. Грецких орехов и сахару — у нас почти не осталось.
Где-то за моей спиной раздался приглушенный смешок; мистер Элберт глянул туда и снова — на продукты, которые выкладывал на прилавок. Скоро миссис Элберт добавит сюда сверток с курицей и мясом, мне нет нужды оборачиваться.
— Молока, сливок, масла. — Шесть лет назад Харрисы перестали доставлять нам молочные продукты, и я покупала молоко и масло в лавке.
— И еще яиц. — Констанция забыла внести яйца в список, но дома оставалось всего два.
— Коробочку ореховой карамели. — Вечером дядя Джулиан вволю пощелкает, похрустит, весь перемажется и, покуда не расправится с последней конфетой, спать его не уложишь.
— Блеквуды всегда любили богато поесть, — прозвучал сзади голос миссис Донелл. Кто-то хихикнул, кто-то шикнул. Я и головы не повернула: хватит того, что они толпятся за спиною, нечего смотреть в их ненавидящие глаза на серых, стертых лицах. Чтоб вы все сдохли! Как же мне хотелось произнести это вслух. Констанция говорила: «Делай вид, что тебе наплевать. Обратишь внимание — только хуже будет», — наверно, она права, но все же — чтоб вы все сдохли! Вот было бы здорово: прихожу однажды утром в лавку, а они — все до единого, даже Элберты и дети, — кричат от боли, корчатся на полу и умирают у меня на глазах. А я переступаю через их тела, беру с полок все, что пожелаю, и, пнув напоследок миссис Донелл, отправляюсь домой. Я никогда не стыдилась этих мечтаний и хотела только одного: чтобы они сбылись. «Ненависть — чувство вредное, — говорила Констанция, — оно точит силы», но я все равно ненавидела и удивлялась, зачем Богу вообще понадобилось создавать этих людишек.
Мистер Элберт разложил мои покупки на прилавке и ждал, глядя мимо меня, в сторону.
— На сегодня все, — сказала я. Он, так и не взглянув на меня, записал на листке цены, подсчитал сумму и передал мне листок: я всегда проверяла — не обманул ли. Я пересчитывала очень тщательно, не упуская малейшей возможности досадить им, но, увы, он ни разу не ошибся. Продуктов набралось две сумки, и — делать нечего — придется тащить их на своем горбу. Помочь мне никто никогда бы не вызвался, согласись я даже принять их помощь.