Выбрать главу

Глебовна так сердечно и ласково просила, что у Клавы руки сами потянулись к пуговицам пальто. Только она присела к столу, дедко Знобишин засобирался домой. Немного пьяненький, он, посмеиваясь сам над собой, пошел к вешалке, издали протягивая руки к своему полушубку.

— Старуха скажет: набузгался. Набузгался и есть. У добрых людей, надоть быть, выпил.

Глебовна вышла проводить Знобишина, и Алексей с Клавой остались одни. Им было приятно, что они только двое, и в то же время обоим было немного неловко, потому что не знали, как надо вести себя друг перед другом, о чем говорить. Клаве, как и раньше, было с ним весело, хотелось уколоть его каким-нибудь вопросом.

— Что ж ты один-то? А жена твоя где?

— А вот сидит рядышком. Не похожа, что ли?

— Таких у тебя небось огород городи.

— Все прибедняешься, а сама из нашего брата веревки вьешь.

— Навьешь из вас. Попыталась было…

— Глебовна писала, что Сергей здесь теперь. Не поженились?

— А я, Алешенька, частенько вспоминаю тебя. Ты прямо и ненашенский стал. Важный, солидный. А то все как мальчишка был… Хоть бы письмецо, что ли, черкнул. Тошно-то как, Алешенька. Только и видишь: работа, работа, работа. Да когда она, проклятая, кончится! Я еще вчера узнала, что ты приехал, — едва утерпела, чтоб не прибежать сразу. Как, все-таки ухажер ведь был мой. И что я мелю — ты не слушай, ладно?

Хотя и шутя говорила Клава, что частенько вспоминает его, Алексея, однако в шутке ее Алексей уловил и грусть, и искреннее признание и, когда стал говорить о себе, благодарный, рассказал то, что бережно хранил только для себя:

— Я тянулся за тобой, Клавушка. Может, и жизнь моя вся б по-иному обернулась. Портрет твой, помню, из газеты вырезал… А у тебя свое. Бывало, на меня глядишь, а меня-то и не видишь. Обидно. Ну, начнешь убеждать себя, а все кажется, заедают твою жизнь.

— У тебя же своя любовь была.

— Любовь — нелюбовь. Вначале так думал: ну, приласкалась бабенка, от тоски — знаешь же, что у ней получилось. Пугнуть бы ее надо, а я как-то разжалобился, уступил ей раз, другой, а уж потом по торной тропинке… Жил я с ней, а всерьез о ней никогда и думать не думал. А чего ж думать? Накатится тоска — идешь. Она всегда жадная, доступная, лопочет что-то под ухо. И потом, когда разъехались, нечасто вспоминал. Что было, то было, да лебедой затянуло. Все считал, не мое счастье. А вот последнее время сам не знаю, что случилось: нейдет она из головы. Все слова ее вспомнил, думал даже то, что она хотела мне сказать. Понимаешь вот, умела она заглянуть в душу, успокоить, и слова у ней всегда находились будто совсем простые, а в память врезались как. И вот чувствую, в каком-то долгу я перед ней. Это, Клавушка, как воздух, я думаю. Дышишь им в полную волю и забываешь о нем, а остался без него — и каюк тебе.

— Имеем, не дорожим, а потерявши, плачем.

— Все это присказка, а сказка впереди. Я что сейчас должен делать, если знаю, что ей плохо?

— Погоди-ка, Алешенька, ведь у ней муж. Уж как они там живут — это их дело.

— Клавушка, милая моя, пойми вот. — Алексей встал из-за стола, прошелся по комнате, в пимах, в мягком теплом свитере, большой, тяжелый.

«Заматерел, — ласково подумала Клава и неожиданно заключила: — Считаться теперь станут с ним».

— Клавушка, — продолжал он, прислонившись к тесовой переборке и спрятав руки за спину, — я, наверно, не смогу тебе объяснить… Ты пойми такое дело…

— Ну что ты ходишь вокруг да около? — прервала его Клава и, насмешливо пристукивая по столу ребром ладони, отчеканила: — Ты хочешь, чтоб к тебе вернулось прошлое. Так?

— Я б женился на ней.

— Хоть ты теперь и совсем большой, однако и больших бьют, ежели они чужих жен облюбовывают. Ты поживи дома, осмотрись — может, какую свободную выглядишь.

— Толковал я тебе, толковал, и ничего-то ты, Клавушка, не поняла. — Алексей вернулся за стол, выпил, долил Клавин стаканчик и уговорил ее выпить. Клава отпила половину мелкими, обжигающими горло глоточками и, чувствуя, что лицо ее разгорается, закрылась смуглыми руками. На пальцы ей с височков пали легкие завитки волос. Но Клава тут же пригладила их ладошками, обежала пальцами всю прическу и запечалилась вдруг:

— Все говорят, что я гордая, а я от своего порога ни одних сватов не завернула. И вообще взяла бы я свою жизнь да перекроила всю. Пусть бы мне говорят — вдоль, а я б резала поперек. Ты вот говоришь о ней, о хвоей Женьке, а я сижу и завидую. Радуюсь, что зуб-то твой не достает до нее… Ты мне скажи, Алешенька, отчего это вы, мужики, все такие робкие да трусливые? Ведь ежели ты ее любишь, так укради ее, увези. На днях в газете вычитала: где-то в селе Азигулово татарские парни воруют невест. И невесты молчат: плохую же не украдут. Значит, гордиться можно, если украли… А что же я сижу-то с тобой, Алешенька? Ведь у меня там сто голов ревмя, поди, ревут. Провались они все. И работа вся пропади пропадом. Хоть бы украл меня кто-нибудь. Пусть старый, некрасивый, а я бы его все едино любить стала — за решительность.