Сергей еще говорил много, запальчиво, зло. Мостовой слушал его, не перебивая, и только при выходе на улицу, где они должны были разминуться, спросил:
— Ты вечером не сумеешь побыть у нас на заседании правления?
— У меня же не один ваш колхоз. А что у вас там?
— Мое заявление разбирать будут.
— Я все-таки думаю, ты возьмешь во внимание мои слова. Я тебя предупреждаю.
На том и разошлись.
Сергей еще днем хотел вернуться в МТС, но не мог завести «газик»: что-то не ладилось с зажиганием. Пока бился, совсем завечерело, и он, глядя на ночь, не решился пускаться в путь по бездорожью. Пришел на заседание. Там уже было людно, шумно и накурено.
Все рассаживались в большой половине конторы, в бухгалтерии. Когда в дверях появился Лузанов, колхозники потеснились и уступили ему место впереди, у стола, под большой висячей лампой рядом с председателем. В коридоре курили и зубоскалили. Голос Мостового гудел там же. Сергею хотелось остановиться в коридоре, смешаться со всеми, покурить запросто, но что-то помешало. Прошел к свету, сел. Белая рубашка с галстуком, пышная, заботливо выхоженная прическа выделяли его. Он ловил на себе сдержанные, почтительные взгляды, и это нравилось ему.
Между шкафов, набитых бухгалтерскими архивами, в укромном уголке устроилась Глебовна. Она видела, как Сергей огляделся вокруг и никому не улыбнулся. Достал ручку-самописку, блокнот и начал что-то писать. Максим Сергеевич Трошин наклонился к нему, сказал несколько слов — ноль внимания и Трошину.
«Мой Алешка проще», — обрадовалась Глебовна, и сидеть ей в укромном местечке стало еще приятней, уютней.
— Девять семей приняли мы в наш колхоз «Яровой колос», — начал Трошин спокойным, тихим голосом, чтобы водворить тишину. — Девять семей — это, на худой конец, два десятка рабочих рук. Сила. Как видите, наша семья растет. Сегодня мы должны решить еще важный вопрос о членстве. Подал заявление в колхоз наш агроном Алексей Анисимович Мостовой, сын Анны Глебовны.
Головы всех от Алексея повернулись к Глебовне — на нее никогда не глядело столько глаз: она вся сжалась и почему-то страшно побледнела?
«Меня-то зачем он поддернул? — собравшись с мыслями, подумала Глебовна. — Ну только и Максим этот».
— Итак, заявление Мостового, — продолжал Трошин.
— Прошу прощения, — вмешался Лузанов, вставая. — Хочу дать небольшую справочку. Мостовой не имеет права вступать в колхоз. Агроном — работник МТС и должен представлять в колхозе ее интересы. Считаю, что поступок Мостового — ребячество, никому не нужное желание выделиться, о чем я, как главный агроном МТС, особо поговорю с ним. Дайте мне его заявление.
— Так не делается, Сергей Лукич. — Трошин накрыл ладонью заявление Мостового. Встал: — Должен известить вас, товарищи: Мостовому я подсказал написать заявление в колхоз, а он все обдумал и, сами видите, согласился. Вы, Сергей Лукич, обмолвились об интересах МТС. На земле есть только интересы земли. А для вас, по-моему, вообще земли нет — гектары у вас, и все. Я с поклоном обращаюсь к Алексею Анисимовичу: милости просим.
— Старая песня.
— Голосуй, Трошин, за прием.
— Хватит поводырей.
— Принять!
Лузанов сел, тягостно сознавая свое бессилие перед собравшимися, долго сидел потупившись, а когда поднял глаза, то в первую очередь увидел сидящую у дверей мать, и ему стало еще досаднее и обиднее за себя. Не ожидая конца заседания, встал и вышел. Следом, не разгибаясь, нырнула в дверь и Домна.
Она догнала его на полдороге к дому и, подстроившись под его большой шаг, униженно-робко спросила:
— Может, ночевал бы, Сережа? А завтра…
— Чего ты, мать, пристаешь ко мне?
— Я пельмешек бы завела, Сережа.
— Перестань следить за мной. Дай мне отдохнуть.
— Да я, Сережа… — Домна Никитична споткнулась, будто ее подсекли под коленками, и начала отставать. В ушах у ней все стояло нежданное и потому неловкое, даже обидное слово «мать»: так ее Сергей никогда еще не называл. Матерью называл покойный муж в добром, ласковом настроении.
Возле ворот своего дома Сергей постоял немного, довольный тем, что мать оставила его одного, потом осмотрел машину, попинал тугие колеса и пошел к реке, к мосту. У Клавки светились окна — он вслепую взял на них, оскальзываясь и оступаясь.
Матрена Пименовна каждый вечер уходила к Марфе, больной соседке-бобылке, лежавшей пластом вторую неделю, и Клавка, оставшись одна, непременно бралась за какую-нибудь шумную работу: мыла полы, стирала или прибирала на кухне, гремя ведрами, тарелками, склянками. Сидеть в тишине избы ей всегда было неприятно: все казалось, что кто-то ходит по темным сеням или судорожными пальцами ощупывает рамы. Она убеждала себя: кого же бояться? Однако вздрагивала всякий раз, когда ветер стучал или хлопал чем-нибудь на дворе.