Выбрать главу

Мостовой опять внимательно слушал оратора, и чувство обиды за свои труды постепенно угасало в нем. Слова Верхорубова заставляли думать не так, как думалось прежде. «Прав он, родине нужен хлеб сейчас, сегодня — и какой может быть разговор? Тебе, Алешка, думающему до межи дядловских полей, трудно понять Верхорубова, но надо понять. Верхорубов думает по-государственному, — значит, верно думает…»

— Ну как, будем вывозить зерно ударными темпами, товарищ агроном? — спросил вдруг весело и бодро Верхорубов, и Мостовой, врасплох захваченный вопросом, бездумно ответил:

— Разве мы против?

— Темпы, дорогие товарищи. Слышите, темпы!

Кабинет покидали молча, натягивали на хмурые лбы фуражки, искали задумчивыми пальцами пуговицы одежин. У каждого копилось на сердце невысказанное, мучительное.

Мостовой сразу же вышел на улицу, чтобы не показать людям своих глаз, в которых по-ребячески скоро и несдержанно пробилась слеза. Согласившись с тем, что надо вывезти из колхоза семенное зерно, он все-таки понимал и глубоко переживал крушение всех своих планов, своих первых планов на трудовой дороге.

Алексей медленно переставлял ноги из лужи в лужу и ожесточенно думал над тем, как с диковинной быстротой перечеркнута вся его работа. А ведь он, с душой любящего землю хлебороба, жил и трудился впрок.

Сзади Мостового шли двое, тяжело месили грязь, переговаривались вполголоса.

— Выходит, опять подхолостили нас, — говорил один.

— К одному концу, — всхохотнул коротко, будто плетью жиганул, другой.

— Подамся я, пожалуй, в город. Нету сил больше.

— От весны ждать нечего. Надо думать.

— Будь здоров.

— Пока.

Мостовому хотелось броситься вслед мужикам и крикнуть им: «Погодите, люди! Что же вы сразу и бежать? К весне все уладится…» Он шел по грязной, темной дороге и, пожалуй, первый раз за время работы в колхозе не знал, как и для чего начнет свой завтрашний день.

XIV

За всю осень Клава первый раз не вышла на работу. Вчера она выпросила у бригадира отгульный день, чтобы постирать белье, утеплить к зиме окна, истопить баню.

С вечера моросил холодный полудождь, полуснег. За ночь приударил морозец, и крыши, наветренные стены домов, огороды, деревья — все подернулось тонким ледком, заблестело, как под глазурью. По доскам крылечка было страшно пройти — того и гляди, коварный ледок подсечет под ноги, и не устоишь.

Клава бросила на ступеньки половик, но он скользил, и ходить по нему было еще опасней. Поэтому она в сенках сбрасывала свои тапочки и летала по крыльцу и мосточку просто босиком. Разгоряченная у корыта, она, выскочив на улицу, с каким-то опьяняющим восторгом чувствовала, как остро и приятно стынут ноги и как где-то в самом сердце бурлит горячая кровь. В студеном хрустально-чистом воздухе звонче обычного тинькали синицы, и Клавка слушала их, смеялась и приплясывала.

— Ах ты, дурья голова! — закричала Матрена Пименовна, переступив подворотню и клонясь под тяжестью коромысла с ведрами. — Ну, скажи, есть ли у девки ум?

— Ты что, мам?

— А вот я тебе…

Дочь только тут поняла, что стоит перед матерью босиком, и бросилась на крыльцо, но мать все-таки дотянулась концом коромысла до Клавкиного плеча и улыбнулась: «Женихи в голове, а рассудку ни на грош».

— Да неуж мы такие же были?

— Такие же, мам.

— Воли вам ноне дадено много, — в свое удовольствие ворчала Матрена Пименовна и грохала ведрами на кухне. — А то как? Мы, бывалочка, по одной половице иди, на другую не взглянь. На-ко вот, Зейнаб, почтальонка, передала.

Клава кое-как вытерла мокрые распаренные руки о передник, выхватила у матери письмо и, не сдержав радости, сорвалась:

— От Сергея.

И громко чмокнула губами, прижав к груди конверт. Читала тут же, стоя у корыта, среди вороха сухого и мокрого белья. Читала и ничего не понимала, сознавая, что слова в письме хорошие, ласковые.

«Значит, любит, помнит обо мне, — восторженно думала она о своем. — Как это хорошо любить и ждать. Я его буду ждать всегда, вечно…

— Мамонька, миленькая, посмотри, пишет-то он. Посмотри: «Когда я приеду, мы с тобой серьезно поговорим о нашей жизни». А ты говоришь, у него на уме — одно баловство. Пишет-то он как! «Скажу тебе, Клаша, по секрету: ты для меня самая-самая красивая». Поняла?