Выбрать главу

Я обошел раненых и начал делать перевязки. В большинстве случаев раны были очень серьезны. Приходилось пользоваться грязными, порванными бинтами, покрытыми кровью и гноем, словно раненых только что привезли с поля битвы, хотя они уже больше недели лежали в госпитале. Я попросил инструмент и материал для перевязки. Сестры принесли в банке со спиртом пару заржавленных ножниц и пинцетов, нестерилизованную марлю и вату в открытом пакете.

— Это все? — спросил я.

— Да, все. Инструментов в госпитале мало, они в операционной. Ваты и марли тоже почти нет, их надо экономить.

Между тем надо было действовать и действовать немедленно. У большинства раненых повязки пропитались гноем, сползли с ран и вокруг открытых ран носились тучи мух, которых раненые все время отгоняли. Тут лежали больные с ампутированными руками или ногами, с гноящимися и вонючими культями, с газовой гангреной — словом, передо мной предстало зрелище, какого я никогда не видел в Европе со времен войны 1914–1918 гг. Тут же лежали и штатские, раненные бомбами и пулями. У одного из них был столбняк, и его снесли в «изолятор» — темный чулан в конце барака, где он корчился и скрежетал стиснутыми в судорогах зубами. Раненный осколками бомбы в деревне, он только через три дня был подобран солдатами. В госпитале ему даже не впрыснули противостолбнячной сыворотки. Через два дня он умер.

Сделав кое-как несколько перевязок, я спросил, где умывальник. Мне принесли тазик с водой. Мыла не полагалось. Не было и обычного в больницах умывальника с педалью и краном. Раненым с переломом руки давали шину для ноги. Куда же делся весь материал? Ведь во Франции и боев-то почти не было, и госпитали за восемь месяцев войны могли приготовиться к приему раненых. Ответ на эти вопросы может дать только «пятая колонна».

Пока я возился с перевязками, в зал вошла какая-то дама, в городском платье, без халата, и, не спросив у меня разрешения, уселась за стол посреди барака. Развязав какой-то мешочек, она громко сказала:

— Друзья мои, я принесла вам подарки — сладости от дамского комитета союза торговцев города Сент-Аман.

Она вытащила из мешочка горстку конфет и сладких булочек и стала их раздавать солдатам.

Мне вдруг все стало так противно, что я вышел из барака и пошел к старшей сестре больницы, монашенке.

— Не найдется ли у вас умывальника для нашего барака, сестра?

— Ох, нет, доктор, — сладко запела она, — у нас всего один умывальник в операционной.

— Но, может быть, у вас есть другой в запасе или на чердаке?

— Не знаю, доктор, не знаю. Поищите сами, сестра-экономка даст вам ключ и будет вас сопровождать, — любезно ответила монашенка, ничуть не смутившись, ей это казалось в порядке вещей. А ведь госпиталь был раньше городской больницей и существовал много лет.

Я обошел чердак и склады материала. На чердаке обнаружил несколько старых шин и такой же старый умывальник на колесиках со стеклянным бочонком для воды. Но у него не оказалось ни пробки, ни крана. Тем не менее я велел санитарам отнести его в барак, а сам пошел в город на розыски пробки и крана. Санитары поспорили, кому нести умывальник, каждый твердил, что не его дежурство. Наконец они договорились и побрели вниз.

Пробку и кран я не без труда отыскал в одном магазине. Разговорившись с владельцем магазина, рассказал ему о положении дел в госпитале.

— Бедные наши солдатики, — вздохнул сочувственно хозяин, — такое всюду безобразие, такая разруха! Бедная Франция!

Я поблагодарил хозяина за сочувствие, взял пробку и хотел было уйти, но хозяин дал мне чек в кассу.

— Пробка стоит 40 сантимов, — прибавил он привычным голосом лавочника.

Я заплатил и вышел, думая то же:

— Действительно, бедная Франция!

А когда я принес мои покупки, заведующий хозяйством госпиталя попросил представить ему для оплаты купленного счет из магазина в двух экземплярах.

Тяжело было работать в таких условиях, госпиталь поглощал все мое время, зато отвлекал от тяжелых мыслей о потерянной в дороге семье. Я видел, что нужен раненым, а самоотверженная работа моих молоденьких помощниц заставляла забывать о зверином эгоизме и равнодушии правящих классов к судьбам своего народа. Раненые это тоже чувствовали, не раз спрашивали меня об СССР и, чувствуя в моих рассказах глубокую любовь к родине, вздыхая, говорили:

— Мы тоже любили нашу Францию. Разве мы не сражались за нее? Почему же все это получилось? Ведь в ту войну этого не было.

Немцы

Как указывалось выше, основная масса беженцев покинула город. Оставшиеся в нем беженцы и местные жители мирно жили в ожидании событий, мирно стояли в очередях у булочных и молочных лавок. Все были спокойны, забыв об опасности, хотя война продолжалась. Люди покорно ждали прихода германских войск: он был теперь неизбежен.

Как-то я переодевался, стаскивая с плеч не первой свежести халат. Вдруг вошла старшая сестра, сделала мне таинственный знак губами и руками и тихо прошептала на ухо:

— Вот они, наши «друзья», здесь!

Я невольно оглянулся, подумав, что кто-то вошел в комнату. Но сестра, приложив палец к губам, кивнула в сторону окна. Перед госпиталем проходила большая дорога на Бурж, по краям ее стояли кучки жителей и в каком-то оцепенении смотрели вдаль.

Облако пыли и дыма приближалось по дороге, разбитой автомобилями и повозками беженцев. Слышалось отдаленное пыхтенье моторов. Низко над городом пролетели кажущиеся огромными немецкие самолеты. Отчетливо были видны летчики в больших очках и солдаты, пригнувшиеся к пулеметам, обращенным дулами к земле. Самолеты пролетели и, как стая коршунов, закружились над городом. Черные свастики на фюзеляже и кресты на крыльях резко и зловеще вырисовывались в прозрачном воздухе.

А облако на дороге быстро приближалось в грохоте моторов. Мы различили отряд мотоциклистов, мчавшихся полным ходом. Вскоре они стрелой пронеслись мимо госпиталя, не обращая внимания на глазевших жителей. Старшая сестра тоже глядела в окна, глаза ее были полны слез, порою она крестилась и, перебирая четки, что-то неслышно бормотала выцветшими губами. В госпитале воцарилась тишина, даже раненые перестали стонать.

Мотоциклисты пролетали мимо с ужасающим грохотом. Их машины густо покрывала дорожная пыль, все они были какого-то одинакового серо-зеленого цвета. Над рулями мотоциклов были укреплены пулеметы вперед дулами.

Тотчас за госпиталем они разделились, рассыпались по улицам города. Весь город наполнило стрекотанье машин. Мотоциклисты проезжали до конца каждой улицы, загибали во все переулки и тупики и возвращались обратно.

Город замер. Никто не осмеливался показаться на улицах. На дверных ручках домов висели белые тряпки. Из окон, приподняв край занавески, испуганно глядели женщины и дети.

Один из мотоциклистов повернулся и помчался обратно мимо госпиталя. Вскоре на дороге показались бронированные автомобили, грузовики, платформы. На них стояли большие пулеметы, обращенные дулом на город, а на скамьях сидели неподвижные серо-зеленые солдаты, в шлемах, в очках, с винтовками, лиц их не было видно. Машины были тусклы, запылены, все сливалось в одну серо-зеленую массу — люди, пулеметы, машины.

Затем показались открытые легковые автомобили. Они остановились недалеко от нас, из них вышли офицеры, высокие, серо-зеленые, в автомобильных очках, туго затянутые, державшиеся прямо и твердо, как-то деревянно. Они сняли очки и о чем-то громко переговаривались резкими, отрывистыми словами, так непохожими на звучный и какой-то округлый французский говор.

Во двор госпиталя въехал санитарный автомобиль с громадными красными крестами на стенках и на крыше. Из него вылезли немецкий военный врач, санитары. Твердой и властной походкой они прошли в госпиталь. Главный врач госпиталя, в военной форме, без халата, бледный, с трясущейся нижней челюстью, ждал их у входа. Немец остановился перед ним, выпрямился, отдал честь, представился. Потом сказал по-французски, с немецким акцентом, вежливо, но подчеркнуто властным тоном: