— Нам надо триста коек. Будьте любезны приготовить их через полчаса. У нас много усталых солдат.
Он даже не сказал «раненых». Немецкие солдаты просто «устали» от беспрерывной езды по Франции. Вряд ли немец сказал это преднамеренно. Он просто сказал то, что думал.
Спорить не имело смысла. Через полчаса всех больных и раненых вынесли из главного здания и распихали по баракам. Немецкий врач обошел госпиталь, заглянул и в бараки. Он презрительно и гадливо улыбался, глядя на темные и грязные палаты, на раненых, лежавших в крови и гное. Никто ничего не говорил. Раненые тоже молчали в каком-то оцепенении.
Я пошел в город. Меня никто не задерживал, никто не спрашивал документы. Навстречу шли группы германских солдат и офицеров, они заходили в кафе, рестораны, магазины. На площади, в киоске, где раньше по воскресеньям играл оркестр, лежали вповалку черные сенегальские стрелки под охраной немецкого часового с винтовкой на изготовку. Это были пленные. Не знаю, откуда взялись сенегальцы, в городе я не видел их. Возможно, что немцы привезли сенегальцев с собой: им нужно было показать французам, что их страну защищали, мол, черные дикари. Солдат-французов, бродивших по городу, немцы не арестовывали. Они их только обыскивали и затем отпускали. Большинство французских солдат уже переоделись в штатское, только военные штаны, ботинки или пилотка выдавали их недавнее прошлое.
Вечером городские кафе и рестораны заполнили немцы. Они требовали пива, коньяку и морщились от вина — оно им не нравилось.
На следующий день немцы стали скупать буквально все, что попадалось под руку: штатские костюмы, дамские платья и чулки, фотоаппараты, фотопленку, обувь, не говоря уже о мелочах. Всюду был объявлен и вывешен официальный курс: 20 франков за марку. Но марки эти были особые, специально выпущенные гитлеровским правительством для оккупированных территорий, и в Германии они хождения не имели. Иначе говоря, за ничего не стоящие бумажки оккупанты могли скупить всю Францию.
Местные коммерсанты, хотя и напускали на себя похоронный вид, на самом деле были в восторге. Они спускали немцам залежавшиеся товары, вышедшие из моды костюмы. Оккупационные марки не много стоили, но для французского буржуа деньги всегда есть деньги.
Раз как-то я находился в аптеке, которая торговала также и фотоаппаратами. Вошли два германских офицера и спросили катушку фотопленки. Хозяин сам принес пленку и вручил с низким поклоном.
— Сколько стоит? — спросили немцы по-французски,
— О, для вас это ничего не стоит, — рассыпался в любезностях хозяин. — Вы ее честно заработали.
Офицеры переглянулись, взяли катушку, поблагодарили кивком головы чересчур любезного хозяина и удалились.
Торговцы теперь ничего не хотели продавать французам. Они грубо заявляли, что как раз нужного покупателям товара у них нет. Но все понимали, что это делалось для того, чтобы сохранить товары для оккупантов и даже не столько из страха перед ними, сколько из гнусной угодливости. Покупатели-французы возмущались и передавали тысячи рассказов о наглости торговцев и об их низкопоклонстве перед врагами.
За несколько дней своего пребывания в городе немецкие офицеры и солдаты буквально опустошили почти все магазины. Они не грабили, не брали силой или даром, — они просто покупали. Местные цены, как говорили солдаты-немцы, были страшно низкими по сравнению с существовавшими в Германии.
О моей семье я по-прежнему ничего не знал. Выехать из города было нельзя. Газеты не выходили, мы жили в неведении того, что происходит во Франции.
Тяжелы были эти первые дни немецкой оккупации, хотя германские власти поначалу, исходя из политических расчетов, пытались даже заигрывать с французами. Тяжело было видеть невероятное низкопоклонство, угодливость многих буржуа перед врагом.
Помню, один торговец открыто говорил мне:
— Для Франции лучше, что нас побили немцы, гораздо хуже видеть у власти коммунистов. Немцы нам ничего не сделают, постоят да и уйдут, мы с ними договоримся. Платить они все равно будут.
Никто не думал тогда, что германская оккупация затянется. По простоте души многие полагали, что мир уже наступил, хотя перемирие заключено еще не было и его условий никто не знал. Многие думали, что гитлеровцы скоро уйдут из Франции, чтобы воевать с англичанами. На другой же день после занятия Сент-Амана над городом пролетел английский самолет и сбросил на немецкий лагерь несколько бомб. Немцы яростно его обстреляли из зениток и пулеметов и потом уверяли жителей, что самолет сбит. Однако сбитого самолета никто не видел.
Местные буржуа и сами говорили об этом налете с не меньшей ненавистью, чем немцы. По их мнению, англичане мешали заключению долгожданного мира.
Правда, германское командование выбросило из госпиталя французских раненых. Об этом в городе все знали. Но в конце концов, рассуждали буржуа, зачем эти солдаты дрались против Германии? Когда немцы увидели, в какой нищете находился госпиталь, именно они, а не французы, предоставили ему перевязочный материал, вату, марлю, медикаменты. Буржуа забыли, что все эти предметы были французского или бельгийского происхождения и захвачены германскими войсками у французов или бельгийцев. Их привозили в ящиках французской армии даже нераспакованными, так как французская армия не сумела или не успела их использовать. Германские власти бесплатно раздавали беженцам бензин, чтобы они могли вернуться домой. Но и бензин тоже был трофейный, французский, захваченный врагом на складах Демарэ. Вероятно, немцы и сами считали, что война окончена и колоссальные трофеи, захваченные у французов, им больше не понадобятся. Отсюда их щедрость, которую они, вероятно, сами расценивали как необычайно тонкий пропагандистский прием…
То, что оставалось от французской армии, бежало в полнейшем беспорядке к югу, без генералов, без офицеров. Германская армия захватила больше двух третей Франции. Никто не знал толком, где находится французское правительство и вообще есть ли оно. Что делали англичане после Дюнкерка, было неизвестно. На них не возлагали больше никаких надежд не только Франция, вся Европа, казалось, жила в предсмертных сумерках.
В госпитале меня ждала неожиданность. По всему городу были расклеены объявления за подписью супрефекта, в которых предписывалось всем лицам, не имеющим постоянного жительства в Сент-Амане, иначе говоря, беженцам, покинуть город в течение суток. Огромная толпа уже теснилась у здания супрефектуры. Каждый беженец желал лично увидеть супрефекта и переговорить с ним. Большинство вообще не знало, куда деться; в Сент-Амане они кое-как устроились… Мысль о возвращении в Париж почему-то всех пугала.
К подъезду супрефектуры подкатил германский военный автомобиль. Из машины вышли два подтянутых высокомерных немецких офицера. Вместе с ними был супрефект, который казался их пленником. Его помятое, не первой свежести лицо было бледнее обычного, мундир выглядел особенно поношенным рядом с чистенькими, новенькими мундирами немцев, и даже золотые листья дуба на его фуражке вдруг как-то потускнели. Он быстро пробежал в свой кабинет в сопровождении немцев. Спустя некоторое время супрефект вышел, и толпа тотчас окружила его. Мне кое-как тоже удалось пробиться и поговорить с ним о деле.
Я рассказал супрефекту о положении раненых в госпитале, где не было ни врачей, ни сестер, никого, кроме нас. Он с полным безразличием и, казалось, с трудом понимая, о чем идет речь, выслушал меня. Когда я замолчал, он встрепенулся.
— Вы должны уехать, приказ вполне ясен. Приказ этот не мною дан, я здесь теперь ничто…
Позже я узнал, что он лгал. Германские власти ему никакого приказа не давали, он сам добился его у них по просьбе местных буржуа и торговцев, опасающихся, что из-за наплыва беженцев в городе иссякнет продовольствие. Продукты уже начали понемногу исчезать из магазинов.